1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer
 
FacebookTwitterVkontakteLivejournal

Два утра. Рассказ

Откуда она бежит, сама не знает; но точно — тот салон опти­ки на юго-востоке что-то ей напомнил из прошлой, един­ственно настоящей жизни. Она стояла у стеклянной вит­рины и заглядывала в пустой зал, когда эти твари на нее напали, свалили на тротуар и... порвали бы, изуродовали и убили прямо здесь. Только со страху вцепилась зубами, вырвала чьего-то мяса из тела, — и как получилось..? Теперь она бежит, туда, на северо- запад, в Сиреневый сад, где, конечно, бывала; иногда по целому дню ждала там своего Рубена Ильича.

«Не могу бежать», хэ, хэ... — «пить!» — «где.». «Где все?», «.не закоулок же какой-то, площадь целая.» — «не могу.».

«Го-о-о» — фагот стального тягача. Его капот, голова и рама — это чистое рыло — крошить берцовую кость.

«Твари бегут.» «Тягач.»

«Го-о-о» — гарпунный язык.

«Убрался! Уполз, — Фуу-у; пыхтят только из ушей да перятся вспученными глазами». — «Их не трусь — сами они испуганные, — тьфу».

«Если задавит — враз, страх не ёкнет.»

«Куда?» — лужа — на разделительную — стоп! шины — жжах, жжах за спиной лужу.

«Туда.» — наискось через дорогу.

Другая сторона — по тротуару; впереди, в пальто, руки в карма­нах — идут.

«Ничего не чувствую, нет. — бок болит».

«Я к вам. Я бегу. Ну! есть же Бог! Ко мне, ко мне! — эти твари еще на той стороне.».

«Нет, а-а-а! гонят, как быстро гонят. — зашлепали, чвакают уже по луже. Конец.» «Умоляю.»

«Женщина-женщина, муж.» — замахнулся! — «А! не бей! Как не видите? Я их боюсь. Родные!!! .вы меня спасите толь­ко.»

Неля Григорьевна

Неля Григорьевна родилась, когда была война, в тыловом городе.

Ее мама часто готовила своим пятерым детям обеды из гречки и субпродуктов, потому что стране было очень трудно, и им, на­верное, особенно: отец погиб в сорок третьем. Неля с дворовыми играла в медсестер, в казаки-разбойники; на привалах в костерке пекла картошины и лук.

После войны была разруха, и оттого хлеб всё равно еще дава­ли по карточкам; тогда обожали селедку и омлет из американского яичного порошка; сахар-монолит держали в ладони как упавший малый метеорит, кололи на бисерный крох, и сладкое счастье — под язык.

Старшие сестры и брат женились, а Неля Григорьевна осталась жить с мамой и хромым братом. Она любила кино: с братом поку­пали билеты по десять копеек, перед концовкой прятались в туале­те, потом появлялись и бесплатно смотрели еще сеанс. Возвраща­лись затемно, перекрикивая друг друга, рассказывали, что бы они делали, если бы жили там — в той жизни внутри экрана. А дома мама готовила им оладушки — это вкусно с абрикосовым джемом.

Брат стал работать с четырнадцати; одевал и обувал свою краса­вицу сестричку Нелю. Однажды купил ситцевое белое платье в чер­ный горошек, лакированные босоножки, глянцевые черно-белые бусы на три обхвата и «Полено» — маленький торт — ее самый любимый, потому что такой же принес он и с первой получкой. А Неля готовила с ним домашние задания, чтобы он закончил ве­чернюю школу.

Ее брат стал хорошим портным, женился, а Неле твердо сказал: «Иди в институт! И маму, и тебя прокормлю». В то время, она пом­нит, летом по выходным готовили шашлык из севрюги и нередко бывало — кушали черную икру; место у них такое — приморское.

Но всё равно каждую корочку хлеба — если попадалась на пути — подбирали с уважением, обдували, очищали и клали на подокон­ник, в укромный уголок или на ветку.

Потом Неля Григорьевна выучилась на инженера. Когда появи­лась семья — муж, двое детей, они с трудом сводили концы с кон­цами. Растили детей, много переезжали.

В год, когда умер Брежнев, Неле Григорьевне с семьей, нако­нец, дали отдельную квартиру. Целая комнатка кладовой тогда служила да плюс балкон: и варенье, и копченость, и маринад. Хоть запаса иного не скопишь — они с мужем инженеры — но и жало­ваться грех, не в обиде детей поднимали. Хлебушек недоеденный Неля Григорьевна всё равно нарезала в кубики и в духовом шкафу в сухарики высушивала.

В перестройку в кладовке размещался разнообразный хозяй­ственный материал. Хлеб начали было продавать по карточкам, по­том — в огромных очередях «по буханке в руки», но «выкидывали» его в одной из двух булочных района, секретно, чтобы не все знали. Дальше — продавали тесто для приготовления хлеба в домашних условиях, а хлеба не стало вовсе. Кстати, и работы не стало.

Любит Неля Григорьевна готовку. Она пенсионерка, и есть вре­мя. В ее доме не может быть меньше, чем две-три кастрюли с го­товыми обедами. Каждый день у нее кто-нибудь переедает, каж­дый день у нее — «удачный для случайных гостей», каждый день ее уставший кот отворачивается от вчерашнего мяса в пользу сегод­няшнего, и каждый день она начинает, радостно гремя посудой, половниками и резаком. Размораживает, нарезает, шинкует, обда­ет кипятком, обжигается и крутит через мясорубку. Сипит масло, шкворчат крылышки, биточки, котлеты, рульки и парной кролик. Забурлил высокий казанок — суп, скорее всего, мясной, с горохом и несчетным лавровым листом; пенится, пенится и убегает на пли­ту молоко — «Ах, блинчики! — вскрикивает Неля Григорьевна. — Рома, ну что ты! Вот сиди теперь без блинчиков». Вытяжка у нее в кухне работает хорошо, но она предпочитает окно, поскольку «все равно толку нет». Очень давно поселились и живут здесь, в ма­леньких, даже дальних шкафчиках ее квартиры зовущие ароматы, но каждый день Неля Григорьевна изобретает новые — вкуснее, похожие, да не похожие — букеты!

Неля Григорьевна проснулась. Умылась, поставила чайник, разбудила внука, покормила его, собрала и проводила в школу. За­торопилась в кухню — сегодня ей идти в поликлинику.

Она достала из холодильника кастрюльку с отваренным рисом, ровным слоем выложила его на подоконник с внешней стороны. Потом сварила себе овсяную кашу с бананом, позавтракала, взгля­нула на веселые настенные часики. Пора.

Неля Григорьевна выходит; да, теперь она только одним глаз­ком сейчас еще раз заглянет туда, в холодильник, и выйдет. Она и так помнит, чего докупить, но — чтобы, вдруг он хочет поиграть с ней. Вы же знаете, то — спрячет что-нибудь, то — выкинет, то — съест или выпьет лишнего.

А, вот, так я и знала! — первое, что в теперешний подход ей повстречалось в холодильнике, это вчерашние мясные обрезки, они остались от борща, и несколько крупных, сочных, немного за­ветренных кусков телятины — от них вчера и позавчера отказался кот. Она с улыбкой перебросила все это в пустой пакет из-под хле­ба, уложила в сумку и пошла.

За ночь успели замерзнуть неглубокие лужи, но сейчас под ут­ренним слабым солнцем вода в них наступала на ледяные корки, подтапливала и губила застывшую было гладь. Неля Григорьевна перешла улицу, как всегда, в неположенном месте; не придавая значения гудкам, машинам, новой башне, что выстроилась спра­ва как-то сама собой, она шла и улыбалась хорошему дню. Вдруг рядом с ней у обочины остановилась легковая машина. Из открыв­шегося окна высунулось лицо женщины, водитель в глубине тоже наклонился и вытянулся, чтобы видеть Нелю Григорьевну:

Скажите, пожалуйста, как попасть на Щелковское шос­се? — спросила женщина. Нелю Григорьеву часто о чем-нибудь спрашивали незнакомые люди, и каждый раз она охотно пускалась в разъяснения. Бывало, она сомневалась — как проехать туда, куда спрашивают, и знала, что если увидит, то вспомнит. Ей в таких слу­чаях неимоверно хотелось проводить человека куда надо, но чтобы не подумали, что она хитрит или навязывается, Неля Григорьевна этого не предлагала. Но не бросать же человека неутешным? Поэ­тому она на месте придумывала ему «эскизный» путь.

Вы едете как раз с той стороны, — ответила Неля Григорь­евна. — Вам бы назад. Вот сейчас проедут машины, и вы повора­чивайтесь назад. Только постойте, а вам налево на Щелковское шоссе или направо?

Ничего, спасибо, — выкрикнули из окна, и машина поехала.

Неля Григорьевна задумчиво отошла от края и уже медленно начала идти по своей дорожке, когда увидела мчащуюся на нее большую собаку с поджатым хвостом. Собака была светло-беже­вого цвета, с крупными, развевающимися от бега ушами, коричне­выми глазами и с подмоченным грязным пятном на шерсти сбоку. Ее с надрывным лаем, ругаясь и захлебываясь холодным воздухом, гнали по улице пять оскаленных псов.

Неля Григорьевна остановилась. Большая собака в ошейни­ке, не сомневаясь ни секунды, влетела в нее и залегла на землю, скрывшись под полой длинного драпового пальто.

Тяжело дыша, почти задыхаясь, собака лежала на асфальте между ботинками Нели Григорьевны; потом шевельнулась, запол­зла глубже под полу и осторожно высунулась наружу.

Псы, окружившие Нелю Григорьевну, дерзко лаяли и на­ступали. Она схватила зонт из своей никогда не закрывавшейся сумки, резко вытянула его во всю длину и точно ударила одного по голове. Ей даже не пришлось ни крикнуть, ни топнуть — отто­го ли, что приближались рабочие Мосводоканала, а может, оттого, что на Щелковском шоссе грохотнула лопнувшая шина, но вернее всего — потому что на псов она очень рассердилась.

— Хорошая моя, — приговаривала Неля Григорьевна, глади­ла и кормила собаку мясом из хлебного кулька. — Худющая. Ты у меня еще о-го-го как!.. Я — Неля, а ты — собака, хорошая.

Галошино

lyroНа краю Москвы, в деревне Галошино, что до середины шести­десятых считалась восточной слободой, часто случались пожары, особенно зимой. Жители топили свои скучные хибары обыкно­венными буржуйками, согревались пальтишками, телогрейками и попавшими сюда от каких-нибудь днепропетровских родствен­ников кацавейками. Вечером много курили — была в ходу байка, что от этого теплее, а перед сном утюгом пронимали свои ватные матрасы и постельное белье.

Из города в Галошино ходил только один рейсовый пазик но­мер 16, и то, бывало, ждешь — и не дождешься.

Мама Рубена Ильича в то время работала в авиакассах напро­тив памятника Дзержинскому, а отец лежал в больнице уже тре­тий месяц с неизлечимой болезнью. Семилетний Рубен проводил дни с бабушкой и прабабушкой в одной из комнат на втором эта­же, комната эта делилась ширмами и шкафом на углы и кухню. Все помещения того щитового, хоть и утепленного, дома-мало- семейки — это шесть отдельных комнат на пять семей, туалет и переделанная из второй уборной душевая с прогнившим полом. Снаружи их общежитие напоминало простой спичечный коробок на боку.

Рубен считался вполне самостоятельным и воспитанным маль­чиком — мама учила не шуметь, играть тихо и не мешать бабушкам, и он не мешал; когда ему надоедали кубики, деревянные танки и сол­датики, он ни к кому не приставал, а тихонько выбирался в коридор и заворачивал к соседской двери, но не то чтобы стучал в нее.

Их сосед был как скала — «чурбан», говорила мама Рубена, — ненавидел старух и всегда нетерпеливо колотил в дверь общего туалета, если та была закрыта. Когда был здоров, сосед проклады­вал тоннели к станциям метро. Но это было давно. Мальчика он

терпел, молча, много кашляя, побраниваясь; когда уставал, обыч­но сильно затягивался папиросой и направлял струю дыма Рубену в глаза. У соседа, в сущности, было еще хуже, чем дома, но зато у него жила настоящая, как у разведчиков, собака.

Всегда, когда Рубен только замахивался, чтобы постучать к со­седу, собака гавкала один раз, и тогда нужно было ждать. Через некоторое время сосед отщелкивал совершенно разболтанный за­мок, резко, до удара об шифоньер открывал дверь и останавливал­ся посреди проема — одна рука упиралась в косяк, другая держала дверь. Сосед смотрел на Рубена, тот — на него и на собаку, сто­ящую за ним. Рубен молча проходил под упертой в косяк рукой, сосед захлопывал дверь.

Одиннадцатилетняя немецкая овчарка Анна умела считать, подносить соседу практически всё по его требованию и включать радио, только громко. Сосед как-то сказал, что она умеет спасать людей, но как именно — рассказывать ему было лень; он просто взял столовый нож и притянул к себе Рубена. Анна в этот момент спокойно лежала под столом. Мгновенье — рык, в один бросок вспрыгнула она на диван и навалилась на хозяина. Нож он сразу бросил, ошалело кашлял и смеялся, матерился.

Потом сосед тоже заболел, и Рубен с Анной ходили за хлебом и папиросами для него. Рубен быстро шел до конца улицы и на ве­ревке волок за собой санки, за поворотом сажал на них Анну, тянул, пока не устанет; бывало, падал на снег — тогда она лаяла, спрыги­вала; он поднимался, отряхивался, а собака радостно заскакивала обратно и ждала.

Был поздний морозный вечер. Рубен надел ушанку, чер­ное пальто и хотел выйти, чтобы забрать Анну и подышать с ней у подъезда. Но бабушка — та, что младше, — отчего-то запретила. «Ничего, у окна подышишь, неблагодарный.» — запомнил Рубен Ильич ее обидные слова.

Он стоял на коленях на стуле у приоткрытого окна, поджигал бумажки, выбрасывал на ветер и смотрел, как они горят в полете. Бабушка уже легла в постель, что-то издалека крикнула ему, а он быстро поджег последнюю, закрыл окно и спрыгнул.

В тот вечер автобус номер 16, в котором возвращалась мама Рубена, намного медленнее, чем обычно, катился от хлебозаво­да до стадиона «Сталинец» (теперь «Локомотив»), наконец, на­чал взбираться вверх, на мост над Окружной железной дорогой, и там встал. Дальше на мосту и на Щелковском шоссе одна за од­ной стояли легковые и грузовики; слышно было, как где-то в Га- лошино гудят пожарные или «скорые» машины. От моста мама Рубена шла быстро, пока не встретила знакомую.

«Люба, ты беги.» — сказала женщина. Вдруг маме Рубена по­казалось, что свет на шоссе угасает, и закружилось уже в голове, но как в рупор бахнуло снова: «Беги!» Она побежала.

«Скорая» собиралась отправляться; мама Рубена их догнала, с воем схватилась за ручку, распахнула дверь. Фары пожарной и догоравшие доски давали небольшой свет — на носилках в тем­ном холодном кузове лежал Рубен, на полу на пахнущей гарью тряпке — собака, и на лавке сбоку, как ни в чем ни бывало, сидел, кашлял и курил сосед.

Когда Рубен, закрыв окно, спрыгнул со стула, единственное, что ему оставалось, — это быстро почистить зубы и лечь в кровать. Он сунул палец в банку с порошком, прошелся им наскоро во рту вдоль щек, сполоснул, вытерся и завалился в кровать с тяжелым сердцем, не пожелав бабушкам даже спокойной ночи.

Анна ткнулась мордой в плечо спящего хозяина и следом гром­ко залаяла ему в лицо. Сосед Рубена пришел в себя. В комнате было дымно. Он высунулся в окно: помещение под ним, в котором уже с месяц никто не жил и за которое хлопотал в сельсовете метростроевец с нижнего этажа, горело: фанера, что вместо стекла на окне, — трещала, дымилась по краям, а из не забитой ничем форточки фыркало рывками пламя.

Сосед как попало натянул и набросил на себя вещи со стула; из шифоньера, из ящика свалил всё в простыню, прибавил туда подушку, завязал узел и вышел. Вместе с Анной, которую тянул на поводке с силой, сосед отошел от дома. Дом разгорался. Анна лаяла, особенно заходилась, как только кто-то выскакивал из окна или двери. Рубен не появлялся. Вдруг она вырвалась и унеслась в черный дымный подъезд. Сосед харкнул, вырвал из ограды, ря­дом с которой стоял, кол, набросал на себя снега и побежал.

Собака бешено лаяла под дверью Рубена. Почувствовав хозяина, Анна мгновенно бросилась, вцепилась зубами в руку, в которой был кол; но от беспрерывного лая в дыму она слишком ослабла и просто повисла. Сосед высвободил руку. Ногой выбил дверь, пригнувшись и прикрывая лицо рукавом, вошел в сильно задымленную комнату; с утробным гулом и треском разгоралась ее дальняя сторона. Рубен лежал под одеялом. В секунду метростроевец хапнул ребенка с оде­ялом под мышку, выбежал, на ощупь захватил Анну за холку, ударя­ясь о стены и поскальзываясь, сошел по лестнице вниз.

Рубена с мамой поселили в прекрасном современном пяти­этажном доме — таких по решению Хрущева выстроилось повсю­ду множество, в том же доме дали однокомнатную и их бывшему соседу; а Галошино быстро сносили, освобождая место под новый микрорайон.

Сосед вскоре опять слег — он называл это пыльной болезнью метростроевца. Он принимал ингаляции, мама Рубена ставила ему уколы, но сосед все равно захлебывался от кашля и очень редко теперь вставал.

Как-то врачи хотели силой забрать соседа в больницу, но тот порвал доктору резиновый шланг на стетоскопе и собирался ударить кого-нибудь из бригады скорой помощи; «Я без собаки не буду», — отрезал он, тем всё и кончилось.

Рубен ежедневно гулял с Анной и приносил поесть; но однажды метростроевец перестал принимать пищу. На другой день миска Анны тоже оказалась нетронутой: собака лежала рядом с кроватью хозяина, изредка переводила взгляд или перекладывала поудобнее голову на лапы. Еще через день сосед вколол Анне стрихнина и от­равился сам.

Как у прокуратора

Рубен Ильич завел свою собаку, когда ему перевалило за сорок пять. Но сделал он это не по своей воле; сам не хотел никогда.

Как подумает, что, может, больше собаки своей проживет, а значит, и смерть ее пережить придется, так сосед из детства — в аду на кольях — всё ему представлялся. Бывало, сам себе снился: то он закалывает клинком пса, то, наоборот, собака взбешен­ная его задерет и руку откушенную, еще от живого, в сторону тащит.

Жениться Рубену Ильичу тоже никогда не хотелось, а когда скончалась мама — галопирующая инфляция была тогда, — от ис­пуга за общую жизнь и по бедноте своей никто к нему не приехал, кроме двоюродной сестры из Фатежа, что в Курской области.

Так они и сошлись, пять лет жили без детей, а потом решились и родили.

Сын Рубена Ильича Матвей родился вследствие выкидыша, ве­сом около полутора килограммов, но выжил, и, к удивлению, мно­гие болезни, которых боялись родители, прошли легко или не тро­гали ребенка совсем.

Однако страхи, которые образовывались в Матвее — случайно, вдруг, из какого-нибудь изменившегося обстоятельства или ново­го предмета, — в несколько минут делали нормального ребенка су­масшедшим. К пяти годам справились и с этим; приступов паники практически не стало, а рудиментом болезни закрепилась в нем, как говорили тогда, лишь редкостная впечатлительность.

В одну субботу у входа на ближайший овощной рынок женщи­на продавала щенят. Они были живчики — тявкали, карабкались по стенке плетеного лукошка; время от времени кто-нибудь оттуда выпадал.

Рубен Ильич навис над лукошком и разглядывал щенят.

Какая порода? — спросил он.

Точно как у Понтия Пилата, — ответила хозяйка и, подняв щенка вверх, повертела им возле носа Рубена Ильича.

Он распрямился, сложил очки в очечник и собирался уже под­нимать присевшего на корточки сына, чтобы идти, как вдруг пря­мо перед Матвеем вывалилась бежевая, пухленькая, с висящими ушами и розовым языком собачонка.

Ребенок, как оказалось, обожал именно эту собачонку уже очень давно — еще со страницы в книжке, где собачонка утаскивала со­сиску из холодильника и делилась с каким-то другим мальчиком, таким же, как он. Матвей не мог двинуться с места — он то вере­щал от радости, то плакал, упрашивал, обещал никогда-никогда больше не баловаться, если ему купят этого щенка.

Рубен Ильич ходил между овощными рядами, еще и еще, у ка­кого-нибудь прилавка брал овощ в руку, зло говорил: «Дорого!» и тянул сына дальше. Обидными ему казались теперь зазывные прибаутки, цены, фальшивые напевные комплименты, что вы­крикивали торговки. Вспомнились теперь и пожар, дыхатель­ная маска, крик бабушки, тихая смерть мамы и овчарка соседа, Анна.

Он остановился, закрыл глаза, и вдруг — зазеленело поле, побе­жал он — маленький мальчик, упал на пахучую траву, всматрива­ется в голубой цветок — на нем пять колокольчиков, склонивших головку, они с нетерпеньем просят: «тронь меня, тронь», — чтобы залиться-зазвенеть белыми пестиками о лепесток. Очень высоко над ним чистое-чистое небо.

Рубен Ильич открыл глаза, присел. Отряхнул сыну брюки на ко­ленях и сказал: «Давай, это так и нужно. Возьмем ее».

Собаку назвали Анной. Матвей с ней спал, ел, играл и, бывало, ссорился из-за сушеных фиников или конфет, которые Анна не­редко умыкала у него, пока он спал. Летом Матвей с мамой и с со­бакой, как правило, обитали на даче, а Рубен Ильич приезжал на выходные.

Трудно сказать наверняка, но, кажется, из-за собаки Рубена Ильича в тот период никто не припомнит строгим: вечерами он катал семью на машине, ходил с Матвеем на «мульты» и в жар­кий день легко плюхался прямо в одежде в Сокольнический фон­тан; с Анной он любил гулять в Сиреневом саду, особенно когда там порхал свежий ветерок, когда пахло молодостью и дурманила сирень.

Матвей

Кровать Матвея стоит у окна в родительской спальной. Взбирается он на нее, обычно, чуть подпрыгивая. Со стороны головы, немно­го вправо — из красного дерева мамино трюмо с двумя тумбами. Под зеркалами ароматные флаконы, розовое масло, кремы, пуд­ра, красная кожаная шкатулка, расписанная сине-золотым самар­кандским узором, и черный глянцевый сундучок.

Ворочать такими богатствами, как те, что лежат в сундучке и в шкатулке, Матвей любил необыкновенно. Он приседал пе­ред трюмо, открывал все, поочередно выкладывал мамины укра­шения, маленькие бронзовые фигурки, монеты перед зеркалами и на пол. После этого придумывал им назначения — то он пират и захватил сундуки, а в них горят-переливаются рубины, брил­лианты и золотые фунты; то он король всей Индии, а то — ма­ленький Маугли в руинах старого города, среди заброшенных богатств.

Он точно знал — чего и сколько должно содержаться в шкатул­ке и сундучке; после игры и переучета сокровищ он раскладывал их по местам и был абсолютно уверен, что в следующий раз драго­ценностей не убудет, а, может быть, даже — вовсе наоборот.

Однажды Матвею приснился красно-черный сон. Там был жаркий день. В раскаленном докрасна воздухе плыла челове­ческая тень с красным, как у разбойников, платком на голове. Платок был натянут ниже лба — на глаза. Тень хотела быть не­заметной: шла медленно, чтобы не зацепить ни одного камушка или ветки. Рука тени заканчивалась черным ножом. Матвею было очень страшно. Тень поднялась по деревянной лестнице на вто­рой этаж, где находилась «сонная» квартира Матвея и его родителей. Папа и мама смотрели телевизор, а тень скрипнула дверью и, не церемонясь, вошла; но родители ее всё равно не услышали. Для приличия тень всё же наклонилась, прошла по залу прямо перед носом родителей и проникла в спальную. Матвей от страха открыл глаза. Тень стояла спиной к нему и, открыв дверцу лаки­рованного шифоньера, бесшумно копошилась в вещах. Дальше она, не замечая Матвея, перешла к трюмо и занялась их с мамой сокровищами. Матвей не мог сдержаться — очень давило в груди и горле, он широко открыл рот, чтобы закричать, но ужас совер­шенно отнял у него голос, он хотел сдвинуться, убежать, но и по­шевелиться не мог; только следил глазами за тенью и прислуши­вался к движениям. Тень встала на колени перед Матвеем — он, чтобы притвориться спящим, опять закрыл глаза, — склонилась ниже уровня кровати, вытянула из-под нее чемодан. Тихо отщел­кнула замки и начала перебирать и разбрасывать на пол ненуж­ные ей тряпки. Матвей во второй раз открыл глаза; весь в поту, следил он за покачиванием тени, когда она вдруг подняла голову и оказалась лицом к лицу с ним. Физиономия тени была имен­но такой, какой и ожидал Матвей, — с тремя грубыми пересека­ющимися шрамами. В глубине ее черного ухмыляющегося рта виднелись несколько зубов и комок вместо языка, а чуб свисал из-под красной головной повязки на влажные глаза. Матвей тол­кнул высунувшуюся голову ладонью в лоб, захрипел, закричал с сумасшедшей силой. В это время Анна, тихо стоявшая рядом с Матвеем, от дикого крика взметнулась, кинулась из спальни, пересекла залу и скрылась в туалете.

Матвея снова много возили к докторам, но ничего не помога­ло — ребенок и днем и ночью не отпускал руки мамы. Вернулись приступы паники и безудержного страха. Через год Рубен Ильич поневоле согласился на народный метод.

Бабка, похожая на Бабу Ягу, раскачиваясь, по слогам пробор­мотала заговор, нанесла на лоб ребенка крест из жирного желтого вещества, велела его не смывать три дня. И Матвей, как и прежде, мало-помалу окреп, но.

Каучуковый ерш

В сырое октябрьское утро Рубен Ильич встал пораньше, пожа­рил себе яичницу глазунью из трех яиц, уселся, проткнул ножом поблескивавшие глазки — они медленно потекли; неожиданно он вздрогнул, волна пробежала по телу, и больно дернуло в шее. Он поднялся, быстро сбросил из тарелки яичницу в мусорное ведро. Вдруг показалось, что в квартире холодно, или — сквозняк, но от­крытых окон и дверей не нашлось, и он подставил руки под горя­чую струю в кране.

Спустя несколько минут Рубен Ильич уже одевался: надел ботинки, черное пальто, теплые шарф и кепку. Анна отчего-то лени­лась выходить, но Рубен Ильич притянул ее, пристегнул ошейник, к нему — поводок, взял свой рабочий портфель, и они пошли.

Собачников во дворе видно не было. Рубен Ильич завел маши­ну, подстелил Анне покрывало на заднем сиденье, она запрыгнула, сам сел за руль, перекрестился и тронулся.

На площади перед мясокомбинатом, куда они подъехали, бро­дил одичалый грязный пес с обрубком вместо хвоста; встревожи­лись и боком запрыгали друг за дружкой две вороны с приоткры­тыми клювами.

Анна выходить из машины не хотела, зарычала в открытую дверь, но Рубен Ильич протянул ей каучукового ерша — любимую игрушку, потом взялся за поводок и пошел с ней на островок леса через дорогу. Теперь они привычно ступали по трескучему валеж­нику, мху, едва пошаркивали листьями.

Рубен Ильич вытянул из пасти собаки игрушку и остановился. Он держал каучукового ерша — очень пухлого, с закругленными мягкими шипами, так, будто не признавал его, будто тот внезапно стал колким или тяжелым, — перекладывал из руки в руку и при­поднимал удивленные брови над ослепшими от слез глазами.

Анна от нетерпения виляла хвостом, смотрела то вверх на ерша, то вглядывалась вперед, скулила, терлась об хозяина, но ничего не помогало; наконец — гавкнула.

Рубен Ильич размахнулся, зашвырнул игрушку подальше и от­стегнул собаку от поводка; Анна мчалась с раскрытой пастью, пе­репрыгивала рытвины, корчаги; на миг листья с комками взмета­лись за ней — успокаивались и терялись среди остывавшей земли.

Рубен Ильич запустил руку в портфель. Туда, где сейчас топта­лась Анна, сбросил куль с костями и мясом, и кинулся к дороге.

Сейчас 36 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Лампа и дымоход