1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer
 
FacebookTwitterVkontakteLivejournal

Танцы со звёздами. Рассказ

Едва натруженное солнце закатывалось в неопрятные лохмы Николиной горки, Анка и баба Нина замыкали хитрым запором хату и шли глядеть телевизор. Баба Нина ковыляла с отдыхом, вперевалку. Анка, голенастая, с большими ладонями, вытянувшимися у нее смешно в этот год предвестниками взросления, торопилась, забегала вприпрыжку наперед и, поджидая бабу Нину, подтанцовывала, подкидывала узловатые коленки, прислушиваясь к слышной только ей мелодии.
Мать ее сгорела от героина два года тому, на майские. Отец сидел.
Анка, сухая, жилистая, удалась и телом и характером в упрямый казацкий род свой, не жаловалась, тянула. Жили они с бабулей ладно. Работы на двоих с огородом и старым запущенным садом хватало. Лишь одна беда — телевизор. Этот чудо-ящик в перекрестии балок, где хата их стояла, не ловил совсем. Шипел, хрюкал, завывал, а не показывал ничего, только крупчатую пургу. Иногда Анка втыкала в розетку его черный шнур, стояла рядом, прижавшись щекой к ребристому боку динамика, прислушивалась к бушующей внутри метели и, казалось, различала временами обрывки мелодий, чьи-то печальные вздохи и бормотание.
Чтоб поглядеть, что в мире делается, приходилось идти почти с километр едва пробитой в кушерях тропкой к Андреевне, одинокой старухе, жившей в дальнем краю Белявино, у края лога.
Баба Нина, Анка и Андреевна и были Белявином, всем его сознательным населением. Держались вместе.
Если баба Нина, рыхлая, отяжелевшая семейными бедами, красная лицом в тонких прожилках по щекам, здорово сдала, то Андреевна была еще крепкой, мосластой старухой. Щеголяла в мужниных штанах и телогрейке, смолила самосад и к месту, да и не к месту лепила хлестко матюги. Вид у нее был жуликовато-бандитский, вроде откинувшегося зэка, — густая чернопрядь кудрей с сизыми нитями седины, тяжелый, вынимающий душу погляд и крючковатый, что у той Бабы-яги, нос. Обычно встречала она гостей за двором, видная издалече, попыхивала табачком и похрустывала треснутым мундштуком из плексигласа, — в трубочке его забавно клубился дымок, Анке нравилось.
Однажды к гостям Андреевна не вышла, и баба Нина встревожилась: годы все ж не молодые, радости ждать не приходится. Попридержала внучку, рвущуюся рыском к антенне, торчащей на жерди выше пирамидки тополя. Кто знает, что там увидеть девчонке придется.
Андреевна, в той же телогрейке, с тем же желтым мундштуком в ощеренных зубах, стояла во дворе, сливала из литровой эмалированной кружки воду рыхлому, пузатому мужчине в майке и брюках со свисающими безвольно подтяжками. Кожа мужчины белая, не тронутая ни солнцем, ни ветром, раскраснелась, будто кипятком ее окатили. Он озорно, тюленем фыркал, плескал воду на лицо, на лысину, выступающую аккуратным кружком из жиденьких волос, на складки жира затылка, шлепал подмышки, ахал притворно.
— Вот, — указала, не выпуская мундштука Андреевна, гостям. — Заявился.
Голова мужчины крутнулась, зыркнул он через плечо острым глазом.
— Доброго здоровья, Нина Дмитревна! — легко выкрикнул.
— И тебе доброго, Ваня, — проговорила, задыхаясь с ходьбы, баба Нина.
Сполоснув руки до локтей, гость выпрямился, снял с веревки твердое от крахмала вафельное полотенце. Степенно, будто салфеткой, промокнул лоб, щеки, подбородок, потыкал в пухлую, распирающую майку грудь. Лицо его круглое довольно лоснилось, играло детским розовым румянцем. Улыбаясь, благостно поглядел на Анку:
— А вы кто такая будете? Как звать-величать прикажете?
Говорил он незнакомо, акая, и в его манере глядеть, двигаться сквозила вялость, ленца, будто понимал, что болтает попусту, да приходится из вежливости. Потому Анка приняла его за большого начальника и промолчала.
— Внучка моя, Анна, — отозвалась баба Нина. — Николая дочь.
— О! Анна, значит, Николавна, — отер полотенцем, тщательно, будто доктор, палец за пальцем, протянул ладонь. Глаза его крупные, навыкате, глядели по-коровьи тепло. — Меня Иваном Сергеичем зовут.
Ладонь его оказалась мягкой, пухлой, будто тесто, и Анка, стесняясь, сжала ее едва смозоленными пальчиками, отдернула руку. Андреевна, увидев ее смущение, треснула мундштуком, дунула сквозь зубы дым:
— Ты его не бойся, Анка. Сынок это мой. Восемь лет не был. Все некогда ему.
— Ну, мам, говорил же, — мужчина глянул на нее укорно и совсем стал похож на добродушного бычка, грузного, безответного.
— В своих столицах совсем про мать не думают, — сухо бросила Андреевна.
— Ну ладно, ну чего ты, мам, — промычал в ответ Иван Сергеич.
— В столице? — глазки Анки зажглись, пробежали перед ними, как в смешном кино, башни Кремля, брякающие новогодние куранты, официальные серьезные лица с галстуками и, конечно, губастые красотки, глядящие в нее из своего далеко.
— В Маскве-е-е, — передразнила аканье сына Андреевна. — Канешна, канешна, недасуг, куда уш нам уш...
— Ну, что ты, мам, — Иван Сергеич хоть и гудел виновато, однако не сдавался, вид имел тот же, снисходительный, что и красотки в телевизоре, отчего Анка поверила сразу — оттуда, из самой-самой столицы.
Андреевна стукнула кружкой о чурбак, выбила из мундштука окурок, раздавила каблуком. Бросила:
— Ладно бы делом занят был. А то художествует, малюет, иттить твою налево.
Иван Сергеич лишь поглядел на гостей виновато, будто ему было стыдно за мать, но, мол, что ж поделаешь, не перевоспитать уж — возраст.
— Художник? — ахнула Анка, и сердечко ее притихло.
И замерла не дыша. Из самой Москвы, из того блистающего мира, что светился по вечерам сизым светляком экрана в единственном доме Белявино, что снился ей сладко, когда в сухом, детском еще теле гудели натруженно жилки от тяжкой огородной надсады.
И вот он, этот мир. Рядом. Только руку протяни.
— Художник, — тяжело подтвердила его мать, пошевелила губами, будто сглатывала ругательство, помолчала и выдала: — Знаешь, чего приехал, Нин? Не мать повидать. Работать он приехал.
Баба Нина только подняла брови, как бы сочувствуя подруге, однако в семейный спор вступить не пожелала.
— Белявино наше писать приехал, — выговорила, будто сплюнула, Андреевна, не сдержалась. — Репин, ешкин-матрешкин...
— Это же хорошо, — вежливо отозвалась баба Нина. — Родину намалюет, Москве покажет.
— Конечно, хорошо, — поддакнул ей Иван Сергеич.
— Щас! — мать его высоко подняла узловатую, черствую ладонь, будто агитатор на митинге. — Разбежался он. Продавать он Родину собрался. Полтинник — пучок.
Видимо, спор этот у них уже перегорел, потому как Иван Сергеич поглядел только на нее своими коровьими глазами и проговорил непонятное:
— Такой тренд, мама. Умирающие деревни хорошо идут.
— Сколько этих деревень по России издыхает. Чего ж так далеко переться-то за этим? — сварливо отозвалась Андреевна. — И в Подмосковье, поди, сыщется.
— Мама, ну отчего ж только за этим.
Андреевна вынула из жестяного портсигара личинку самокрутки, попыталась раскурить, да сломала в сердцах, бросила, рассыпая махру. Поглядела уныло на бабу Нину, на Анку и успокоилась от чуткого, благоговейного внимания девочки к перепалке со столичным художником:
— Пойдем глядеть. Началось, поди.
И все разом задвигались. Иван Сергеич в мокрой майке побрел к сараю — хотелось ему начать в сумерках с Николиной горки этюд. Баба Нина, Анка и Андреевна — в дом, к телевизору.
Гостьи расставили стулья, расселись чинно, будто в концертном зале. Андреевна смахнула с экрана круженную салфетку, щелкнула кнопкой, и телевизор загудел чинно, выдержал театральную паузу и выпустил на экран бледных маленьких человечков. Человечки улыбались, глядя в белявинскую избу, на притихших зрителей. Брякнул туш невидимый оркестр, и один из телевизионных обитателей, в блестками осыпанном жакете, известил:
— Итак! Танцы со звездами! Финал!
И мир вокруг Анки рассыпался в прах. Она оказалась в плещущем овациями зале, среди красивых, счастливых людей, восторженно встречающих вступающие на паркет пары.
Ах! Как волшебно вспорхнула первая! Элегантный кабальеро в черном и невесомая, пестрая, будто бабочка, цыганка в цветастых шелках! За ней другая пара: он в белом смокинге с атласным шарфом, изящный и строгий, и она, едва позволившая ему тронуть кончики своих пальцев, королева в немыслимом платье с оголенным плечом и непристойно глубоким вырезом. И за ними.
Анка ловила трепетно всхлипы сияющего медью оркестра, хрипотцу певицы, волнение и вздохи ожидающих очереди танцоров, была рядом, там, в далеком далеко, между землей и небом. И сама будто танцевала, вздрагивали ее коленки, пылали щечки, стул под ней поскрипывал, качался — она кружилась в вальсе.
— Ты, москвич, — донесся из другого мира голос Андреевны. — Поясни, что ж это за звезды такие у вас, что мы про них не слыхали.
Анка оглянулась и вернулась в Белявино. Щелкали ходики. В окошке виднелся огород, за ним на меже паслась пестрая коза. Баба Нина сидела рядом, у стола. Андреевна на диване, закинув ногу на ногу. Иван Сергеич, вернувшийся с этюда, стоял в дверях, прислонившись плечом к косяку, проговорил нехотя:
— Нормальные звезды.
— Кто такая вот эта, к примеру? — Андреевна прокуренным кривым пальцем указала.
Иван Сергеич прищурился, кашлянул солидно:
— Приветкина Людмила, если не ошибаюсь.
— Приветкина, — подтвердила тихо Анка, она всех знала.
— И кто она такая, эта Приветкина?
— В сериале «Брошенный и найденный» снималась, — ответил москвич. — Медсестру играла.
Андреевна с бабой Ниной переглянулись:
— Что еще за сериал? Не видали мы такого.
— На тридцать шестом канале шел в Белокаменной.
Андреевна покачала головой ему укоризненно:
— У нас — один канал. И тот, когда свет в деревне есть.
— Ну, я ведь просто ответил, — пожал плечами Иван Сергеич.
— А где еще снималась?
Пожал плечами:
— Не знаю.
— И — звезда?
— Считается так.
Андреевна повернулась к подруге:
— О-хо-хо! Нин, ну ты поняла, да? Звезда! Один раз на горшок сходила — звезда.
Баба Нина сокрушенно головой покачала.
— Раньше звезды были, эх! — Андреевна разошлась не на шутку, нервы ее, разгоряченные неоконченным спором с сыном, дрогнули. — В любой деревне в любой хате ночью разбуди — кто такая Любовь Орлова? И скажут, кто такая. И споют еще, что пела.
Баба Нина только вздохнула в ответ.
— И с чего ее в телевизор пустили? — Андреевна притянула к себе пепельницу, открыла портсигар.
— Для пиара, — отозвался Иван Сергеич.
— Сынок, — Андреевна ядовито прищурилась. — Ты не матюгался у меня никогда и не начинай.
— Не ругаюсь я, — Иван Андреич сложил руки на груди. — Термин такой. «Паблик релейшенс» по-английски. А сокращенно — пи-ар.
На экране пара сменила другую, началась зажигательная самба. Андреевна помолчала, закурила, но успокоиться не смогла:
— Так они, получается, для рекламы тут перед нами скачут?
— Абсолютно, — отозвался Иван Сергеич.
— И чего ж рекламируют? Окорочка? Али сметану? — Андреевна хихикнула, за ней и баба Нина.
Анка напряженно прислушивалась к разговору. Что слышала — не понимала, но чувствовала в этом неприятное.
— Себя рекламируют, — отозвался гость.
— Это как еще так? Зачем? — Андреевна вскинула голову, кудри ее тяжелые дрогнули.
Иван Сергеич снисходительно опустил голову к плечу:
— Работа нужна. Деньги нужны. Жить-то надо. Дачи строить. На Канары сгонять разок-другой.
— Туда, поди, не пробиться, очередь, — подала голос баба Нина.
— За деньги все возможно, — знающе отозвался москвич.
И пошел тут разговор. Андреевна интересовалась каждым, кто появлялся на экране, хохотала-кашляла, матерками сыпала. Иван Сергеич на правах московского жителя, который едва ли сам все видел, но обо всем имеет твердое мнение, отвечал обстоятельно, с ленцой: когда, за какие деньги, как живут и с кем гуляют. Баба Нина прислушивалась и только качала головой.
Анка горела смущением. Едва этот разговор занимался, она вслушивалась жадно. Когда говорили неприятное о тех, кто сейчас перед нею на паркете вкладывал в танец свою душу и жизнь, она краснела пятнами. И с каждой парой, с каждым новым замечанием сердце ее накалялось возмущением этим жирным человеком, приехавшим из самой столицы.
Отгремели последние аккорды фанфарами, начались новости. Гостьи засобирались, вышли из хаты в трещащий сверчками вечер.
Баба Нина, идущая впереди, расчувствовалась от речей Ивана Сергеича, которому верила без сомнений, как привыкла верить столичным. Обида ее горчила. Сколько лет прожито, сколько сделано, сколько людей достойных было на земле этой — и есть, конечно же, есть. А сидят они в безвестности по домам своим, и никто о них не вспомнит, не покажет по телевизору.
— У нас Белявино ух какое было, — проговорила она сердито, будто спорила с кем. — Это здесь в логу только сто дворов на выселках, а на усадьбе сколько! Народу было! Все скопом, всего по-ровну. И гармошки до утра гуляли.
Указала на домик без крыши, заросший до ставень кушерями:
— Вот тут Ониська жил, гармонист, на всю деревню да на весь район! Чуб распушит, картуз на потылице чем только держится, — и наяривает! В районе первое место брал. В войну попал в танкисты, герой! Газету присылали из части, с приказом. Орден Ленина ему. В Берлине в разведке случилось — выбежал на него немец, а у него патронов нет. Ну, он говорит немцу так: «Стреляй». Немец автомат поднимает, чтобы его, значить, стрельнуть. И тут их обоих взрывом накрыло. Ониська потом еще два года по госпиталям. Нервное у него, пилепсия сделалась. Лет двадцать не отпускала. Как упадет, как забьется, бывало, только и слышно: «С-стре-ляй. с-стре-ляй».
У следующего двора, где и дома уже было не видать за раскидистым липняком, остановилась:
— Вот тут Паша жила, одна всю жизнь. Ногу ей покалечило на войне, да ладно бы ногу. Санитарочкой в госпитале с тринадцати годков. Натаскалась носилок — все у ней бабье-то и опустилось, оборвалось. Хромая да бездетная — кому нужна? Профельшерила всю жизнь, отца твоего у меня в поле принимала. Когда ее хоронили, не могли найти во что одеть, так все поизносилось. А у ней четыре сберкнижки в серванте — всю жизнь копейки, что зарабатывала, в детдома переводила деткам.
И у третьего дома остановилась баба Нина, рассказала, что жил тут герой-партизан, ходивший с Ковпаком до самой Польши. А у следующего забора вспомнила, что бабка Ганя, что тут жила с безногим стариком своим, как остались без лошадей и тракторов после оккупации, была пристяжной с Груней и Алькой с хутора. Здоровые бабы были, богатырей бы рожать — борону за собой таскали. Падают — тащат, друг дружку матерками кроют, плачут.
Анка слушала вполуха.
Уже за калиткой Анка остановилась, тронула бабу Нину за плечо:
— Ты иди, бабунь, а мне спросить нужно что-то.
— Недолго, гляди, — отозвалась та.
— Недолго.
Москвича Анка застала у сарая под лампочкой, искрящейся бьющимися звонко в колбу мотыльками. Он растирал краски.
— Зачем вы о них говорите плохо? — подступила к нему Анка, сжав кулачки. — Даже если вы художник, даже если вы все знаете, нельзя говорить плохо о людях, которые стараются, они так стараются.
— Погоди, погоди, — опешил он от такого напора, даже отступил. — Я говорил плохо? О каких людях?
— О звездах!
— О звездах?
— Да! — голосок ее тонкий всколыхнулся, окреп. — Они же зве-езды-ы. Хотя у них съемки, гастроли, и много там всяких дел, они же для нас! Хоть и не умеют, но стараются, так стараются! От души. Мы же их поддержать должны, спасибо сказать!
— Девочка, — выдохнул Иван Сергеич обескураженно, пригладил щетину на подбородке, будто утешал себя, — девочка, все совсем не так.
— Так! — топнула на него. — А вы — злой! Злой!
И замолкла. Глаза ее затянуло влагой, блистали они отражен¬ным светом окон. Ее серьезность, ее трогательное доверие телевизионным клоунам, над которыми он потешался весь вечер и которые, Иван Сергеич знал, были достаточно дрянными людьми, рассмешили его.
— Анна Николавна, — начал он с насмешкой, — ничего я не выдумал. Это все в журналах пишут, продают на каждом углу.
— Злые люди и пишут!
— Не злые пишут, — попытался он урезонить ее. — Обычные корреспонденты. Что им звезды твои эти говорят — то и пишут.
— Зачем же они на себя наговаривают?
«Глазенки-то какие, — подумалось ему. — «Как у тюленя-беляка. Глядит несмышленышем, а будто больше тебя знает и весь мир разумеет не хуже какого-нибудь далай-ламы».
— Для рекламы. Всякому товару реклама нужна, чтобы не залеживался. Кто на слуху — тот и денежку получит. И твой праздник, тот концерт, что ты смотрела только что — реклама этих самых человечков. Чтобы вперед других успели урвать. Ну, и халтурка, хе- хе. Рублик там — рублик тут.
Анка вскочила, губы ее тряслись, и вся она, бледная, ломкая, казалось, кинется сейчас на него:
— Да как вы! Как не стыдно-то! — всхлипнула и бросилась в темноту.
Иван Сергеич, испуганный неожиданной ее странностью, так же вскочил и даже двинулся было вослед, но оскорбился. Замер, повесив руки.
— Вот, значит, как, — произнес со значением.
Некоторое время он размышлял с сарказмом о случившемся разговоре. Потом покачал головой, хмыкнул и принялся растирать краски.
Анка догнала бабу Нину, пошла следом, всхлипывая сухо, сжимая кулачки. Злоба Ивана Сергеича в его странном желании очернить добрых людей казалась невозможной, необъяснимой. Хоть видела Анка не так много доброго в жизни, повидала и наркоманские притоны, и безумные поножовщины, и ломки матери, все же удалось ей уловить чуткой душой, что человек сам для себя и рай и ад. Что как чисто внутри — так оно и снаружи. И верить в лучшее надо, иначе не жить, только гнить. Гнить и плакать, как плакала, приходя в сознание, ее мать без дозы, расцарапывая в кровь прожженные вены, прощаясь и с дочкой, и с собой, и с загубленной попусту жизнью.
И внутренне успокоившись, утвердившись в своей правоте, Анка тихонько, незаметно для себя, принялась напевать ту мелодию, что играл в награждение победителей сияющий медью оркестр, и перед глазами ее вновь посыпались бисером блестки платьев, поплыли вальсирующие, затрепетали всплески оваций.
Праздник в ней, тот, что отгремел только фейерверками в телевизоре, ширился, цвел. И, подкидывая узловатые коленки, она незаметно для себя принялась танцевать под ясными, крупными, выпуклыми, будто лампы софитов, звездами с нежной, одной ей слышной мелодией.

Сейчас 84 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Лампа и дымоход