1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer
 
FacebookTwitterVkontakteLivejournal

Материалы

Феткино детство. Повесть

Посвящаю моему отцу

Снег сыпет, сыпет. Ветер. Метель. И так — день, другой. Ме­сяц за месяцем. И домик маленький заметает до крыши. И ты про­сыпаешься в темноте, а темно от снега, который до самой крыши. И только капелька света пробивается в окна. И ты чувствуешь себя маленьким медвежонком в берлоге. А когда хочешь выйти из до­мика, то открываешь дверь, и на тебя сыпется груда снега, засыпая тебя с ног до головы. Мой папа самый умный! Ведь другие откры­вают дверь — и не открывают! То есть она просто не открывается, потому что мешает снег. Потому хорошо, когда дверь открывает­ся ко мне. И ты, осыпанный снегом, выкарабкиваешься наверх, идешь важным господином по снегу, который такой плотный, что даже взрослые по нему ходят и не проваливаются. А еще ты ва­жен, потому что ты выше домов и видишь всё вокруг! Но не дома, а их крыши! И горка у тебя домашняя! Прямо — в сени!

А сегодня праздник в клубе — «Елка»! И горка прямо — в клуб! Раз — и ты на елке! Все дети рассказывают стишки, а тебе страш­но — рот не открывается от страха. А мама тебе шепчет: «Мишка косолапый по лесу идет.» И знаешь ты этого «Мишку», но рот не открывается всё равно. А у Нинки он открывается бойко: «Мис­ка косолапый по лесу идет, // Сыски собилает, песенку поет». И она получает свой приз — резинового медвежонка. А я не полу­чаю ничего. Праздник идет к концу, и Дед Мороз вручает тебе подарки — целую тряпочную сумку конфет и резинового зайца, но не за «Мишку», а просто. За то, что ты пришла.

Мама уходит на работу. А я после «Елки» смотрю кино — сказку «Король-Олень». И эта шляпа у волшебницы — с вуалью до пола — просто сводит тебя с ума. И ты идешь домой и представляешь эту шляпу с вуалью до пола и себя под ней, а на лице белая, пушистая вуаль из снега. А ты всё идешь, и идешь, и идешь.

И вдруг — натыкаешься лбом на чей-то живот, поднимаешь гла­за и видишь — тетя Настя. Глаза тети Насти не понимают, почему я здесь? Ведь после ее двора заканчивается поселок! Потом идет поле и Лысая гора. Я смотрю по сторонам и даже крыш из-за ме­тели не вижу.

А на следующее утро ярко светит солнце. Я встаю и прямиком иду к тете Розе — она библиотекарь. Скатываюсь в библиотеку и го­ворю тете Розе, что хочу у нее взять книжки. Она спрашивает меня:

—   Как тебя зовут?

—   Фета!

—   А сколько, Фета, тебе лет?

Я ей показываю четыре пальца. Тогда она меня спрашивает:

—   А ты умеешь читать?

Я отвечаю: «Не-а.» Тогда тетя Роза отправляет меня к маме, чтобы она научила меня читать. Я выкарабкиваюсь из библиотеки, прохожу несколько шагов, сажусь на попу и скатываюсь на почту, потому что моя мама начальник на ней. Захожу и смотрю, как мама перебирает письма и не обращает на меня внимания, грустно про­шу рубль и выкарабкиваюсь из почты. И скатываюсь в магазин. По­купаю шоколадную «Аленку» и хрущу. Люблю хрустеть «Аленкой» на морозе. И не на морозе тоже. Солнце ярко светит, я кружусь, на мне шляпа до пола, которая сводит с ума! Потом появлялась мамина шапка, потом лицо, потом плечи — и вся она подходила ко мне наверх, брала меня за шоколадно-коричневую руку, и мы шли с ней на обед между крышами домов, и блестящий снег резал нам глаза.

Дома — в берлоге мама открывала огромный чугунок, набитый набухшей, уже сварившейся и как-то особенно пахнущей пшени­цей, и уходила с ней в сарай — кормить свиней. Приходила обратно и огорченно рассказывала, что хрюшка, кроме пшеницы вареной, ест совсем не вареных, а, наоборот, даже совсем живых, своих же поросят — я ничего в этом не понимаю, и слезы сами катятся по моим щекам. Потом мы обедаем вкусным красным борщом и ложимся спать под пластинку, которую мама называла «Аида». Маме очень хорошо лежалось со мной под «Аиду», а мне с ней.

А потом я просыпалась, не было уже ни «Аиды», ни мамы. Тогда я ставила пластинку, которую мама называла «Штраус», навязыва­ла на талию все мамины платки и танцевала, задирая высоко ноги, держала пальчиками кончики платков, мотала ими, приоткрывая, то одну, то другую ногу, а потом задирала сзади, открывая попу. Хлоп! Ой, что-то хлопнуло по моей попе. Поворачиваюсь и вижу папу. Мой папа самый умный, самый добрый, но самый строгий. Когда я так танцую, он хлопает меня по попе. А еще он очень весе­лый. Он берет гармошку, и что-то веселое наяривает на ней, и каж­дый раз просит меня петь. Я пою: «Ля-ля-ля.» А он возмущенно: «Почему без слов?!» А я всегда не знаю, что петь.

Еще папа очень грустный. Смотрит на озеро, на камни и на Лы­сую гору и говорит: «Как же я хочу в Россию.» И вспоминает, как он был маленький, жил в России и там была война. А он не ходил ни в клуб, ни в гости, ни за шоколадом «Аленка», потому что боси­ком зимой он мог добежать только до соседа Лешки, поэтому у него болят ноги до сих пор. «Аленку» он тоже не ел и даже красный борщ не ел, а ел суп из крапивы — и всё. И так всю войну.

А мама рассказывала, что им давали кожу от хрюшек, чтобы они делали себе тапки, а они ее ели. И тоже потом ходили босиком. И еще она очень далеко, дальше, чем наш клуб, а вообще — в со­седнюю деревню ходила в школу. Один раз возвращалась домой. Было уже темно. И в темноте заблестело два кружка. Пришла до­мой и своей маме рассказала про блестящие кружки. А ее мама ска­зала: «Дура, это был волк. Больше не пойдешь в школу!» Но мама моя всё равно пошла. Потому что упрямая была. Она еще и работа­ла и училась. Работала она свинопасом. Свиньи разбегались в раз­ные стороны, а она за ними бегала. Не знала, как их собрать. Они плыли через речку, и она за ними прыгала в воду.

Мою маму выгнали из России, когда ей было два года. При­шли люди, назвали дедушку и бабушку кулаками, а маму мою взяли за ногу, и швырнули через забор, и она полетела. Я думаю, это очень страшно лететь — через забор, когда тебе всего два года. Когда мама мне это рассказывала, я посмотрела на свои кулачки. И не понимала, что в кулаках моего деда этим дядькам не понра­вилось. Мне нравились мои кулачки, когда я в них что-то держу — ничего не упадет.

Вечером папа с мамой уходили в кино. А мы с братом слушали по радио сказку про трех поросят — Ниф-Нифа, Наф-Нафа и Нуф- Нуфа. Под эту сказку я и засыпала. А солнце заходило за Лысую гору, которую папа не любил. Я не понимала — почему папа не лю­бил ее? Ведь эта гора была волшебная — половина была на самом деле лысая, другая половина вся в соснах, в деревьях. А куда захо­дило солнце — там были дремучие леса и всякие чудовища в этих дремучих лесах. И ходить за эту гору было нельзя. Опасно. Хотя я всё равно хотела туда пойти.

А потом было лето. Сладко пахло травой. Бежишь по ней, а куз­нечики — от тебя. Потом затаишься — хвать, и он у тебя в руке. А потом в стеклянной банке. Сверху крышка с дырочками. И уже он так высоко не прыгнет. Со стрекозами и бабочками сложнее. Их голыми руками не возьмешь. Нужен сачок, а у меня его нет. Я очень люблю кузнечиков, стрекоз, бабочек, цыплят и маму с па­пой. Когда папа приходит с работы, я его крепко-прекрепко обни­маю за шею. Он даже мне говорит: «Какая сильная. Раз-да-вишь меня». Я всех, кого люблю, крепко обнимаю. Беру цыплят на руч­ки и крепко-крепко обнимаю. А они не понимают и не выдержи­вают моей любви. Мама меня за это бьет по рукам и ставит в угол, а я всё равно их люблю.

Смотрю, что-то Ванька рядом копошится. Приносит из са­рая солому. Еще приносит. И получается горочка. Потом уходит домой. Возвращается. Смотрит на меня хитрыми глазами. Берет за руку и усаживает меня на эту горочку. Я сижу на соломе, смот­рю на него, ничего не понимая. Он вытаскивает из кармана спич­ки, чиркает и подносит к соломе. Теперь я всё понимаю — резко подскакиваю, бегу и думаю: «Волосы у меня желтые, но я все-таки не солома.»

Побежала к Сашке. Сашка сидел на зеленой травке и думал. Я спросила его — чего он задумался.

—   Не мешай мне, я зиму вспоминаю. Как же зимой хорошо — в снежки можно поиграть. Снежную бабу можно слепить. На са­ночках покататься с горки.

Я начала спорить, что летом лучше. Сашка не соглашался и предложил мне в зиму поиграть.

—   Давай! А как мы будем играть?..

—   Неси зимнюю одежду. Придешь — я уже в шубе буду!

Пошла домой, нашла только шапку и вернулась обратно к Саш­ке. Прибежала, а он уже в шубе стоит.

Я развязала шапку и сняла ее.

—   Саш, а мне жарко.

—   Вот ты всегда так!

Сашка достал медведя, надел на него мою шапку, потом на Ма­шину куклу. Потом сбросил шубу, и мы пошли на речку. Стали брызгаться водой. Нам было весело и без снежков — в них мы зи­мой поиграем!

Мама пришла на обед, принесла много денег, чтобы потом раз­нести их пенсионерам. Я подумала, что пока мама обедает и от­дыхает после обеда, я успею поиграть с этими денежками в мага­зин. Взяла деньги и пошла к Нинке. У Нинки было много ребят во дворе. Я обрадовалась — вот это будет настоящий магазин. Мы быстро приготовили много пирожных, сделали большой торт, ук­расили его, и как только закончился весь песок, мы торжественно открыли магазин. И начали очень бойко продавать, шелестя на­стоящими денежками. Сашка хотел купить торт. Я взяла большую картонку для торта, положила на нее торт, повернулась, чтобы от­дать его Сашке, и наткнулась глазами на толстые ноги на шпиль­ках. «Ух, ты! Какие шпильки шикарные!» — подумала я. Подняла глаза и увидела тетю Маню с красными губами, которая стояла так странно, как будто собиралась танцевать, — руки у нее были на та­лии. Но она не собиралась танцевать. А стояла как вкопанная, не­сколько минут глядя на нас внимательно, а потом спросила: «Чьи деньги?» Я честно ответила: «Мои.» Она собрала все деньги, взяла меня за песочную руку и повела домой. Дома я увидела отдохнув­шую маму, мама увидела чужие деньги.

Я понимаю, что не права, — играть в магазин без разрешения мамы с чужими деньгами нельзя. Мама уходит, а я остаюсь со слеза­ми один на один. Через мутные глаза от слез я вижу небольшую горку прозрачных занавесок. Мама их сняла с окон, чтобы постирать. О! Здорово! Я понимаю, что могу исправить свое плачевное положение тем, что помогу маме постирать их. Выхожу на кухню и вижу тазик с бельем. Мой папа тракторист! Он много работает так, что всё время приходит весь черный: и лицо, и одежда. Так вот мама — молодец! Она замочила папину одежду в тазике. Чтобы папа утром надевал чис­тую, а вечером приходил в грязной. Как же она и он тоже будут рады за меня и за себя, что у них такая помощница — я! Я беру порошок, подсыпаю в тазик с папиной одеждой, подливаю воды, иду в комнату, беру горку занавесок, несу на кухню и опускаю эту горку в таз. Макаю занавески, чтобы они были все мокрые. Мою руки. Гордая ставлю пластинку «Аве Мария», беру платок, обматываюсь так, что только треугольник моей мордашки виден в зеркале. И думаю, как много горя пережила из-за «чужих денег». А теперь, сделав замачивание, — искупила все! И слезы сами текут по моим щекам.

Наступила осень. Ванька пошел в школу. Мама смотрела, что нужно нам купить к зиме. Перебирая вещи, она спросила:

—   Свет, ты не видела шапку свою зимнюю?

Я ничего не ответила и побежала к Сашке. Вот растяпа — летом зимнюю шапку потеряла. Сашка копался в игрушках, нехотя мне ответил:

—   Что пристала, нет у меня твоей шапки!

Я вернулась домой. Маме ничего не сказала. А на следующий день, играя у речки, увидела мокрую шапку. Она плавала в воде, ближе к берегу, но вытаскивать я ее не стала. Дома взяла новогод­него зайца, прижала к груди и вышла на улицу. Мы долго гуляли. Заяц смотрел на всё вокруг грустными глазами. Подошли к школе. Уже темнело. В школе включили свет. Я посмотрела на окна. Вань­ка сидел на третьей парте рядом с окном, внимательно слушал учи­тельницу. Потом зашли к маме на работу, она собиралась домой.

—   Мам.

—   Что?

—   А шапка моя утонула.

Тетя Соня прислала телеграмму. Умерла моя бабушка. Я ее ни разу не видела — только на фотографии. И мне ее совсем не жал­ко, потому что я не знаю, о чем жалеть. Папа уезжает на похороны, возвращается и решает наконец-то насовсем вернуться в Россию, туда, где жила бабушка. Мы берем несколько чемоданов, стираль­ную машинку и садимся в автобус. Качаясь в автобусе, я смот­рю на стиральную машинку и думаю: «Что же мы будем стирать в России?» Потом мы долго едем на поезде и приезжаем в Москву. В Москве — красиво. Много цветов. Вот маленькие василечки. Вот белые лилии. А это гвоздики. А розы такие благородные, что мож­но уколоться. А тети-цветочницы в Москве очень добрые — дают мне цветочки. Ух ты ж! У меня уже целый букет — вот это да!.. Цветов-то у меня много, а вот где же мама, папа и Ванька?.. Слезы закрывают мне всё на свете, и букет становится непонятно-сме­шанного цвета. И тут появляется мама! Тоже со слезами, но без бу­кета. Берет радостная меня за руку, и мы заходим в метро.

В метро так красиво — мужик с пистолетом стоит. И все трогают его за пистолет — он даже начал блестеть. Я тоже подержалась. По­сле пистолета мы вышли на Красную площадь. Какая же она краси­вая! И дедушка Ленин посреди. Мы отошли в сторонку от дедушки Ленина и сели потихонечку на ступеньки маленькие. Папа вытащил из сумки колбасу с хлебом, разломил и дал всем по кусочку. Вкусная колбаса. Вареная называется. Только сейчас поняла, что кушать хочу. Слышу, что-то капнуло. Поворачиваюсь, а это птичка на плечо папе. Потом смотрю, перед самим моим носом сапоги стоят — такие чер­ные, блестящие. Ух ты ж, как начищены! Поднимаю глаза. Милици­онер! Тут он начинает говорить: «Здесь сидеть и есть не положено, тут людей убивали, товарищ-гражданин». Обращается он, значит, к папе моему. Ну, мы культурно встаем и идем обратно к дядьке с начищен­ным пистолетом. Садимся в вагон, едем на вокзал.

Приезжаем к тете Соне в Буй. От станции она живет далеко. Вот мы с Ванькой наперегонки побежали, чтобы быстрей было. Бегу по проселочной дороге, вокруг золотые поля. Ветер нежно про­бегает по ним волной. Вдалеке лес, какой-то нежный, мягкий — непривычный для моих глаз. А березки — просто чудо! Стройные и тонкие. Белые-белые! Теперь я папу понимаю. Вот почему он тосковал! Ведь у нас березки какие-то неровные, а сосны вооб­ще умудряются расти на камнях, из камней. Как им тяжело! Бед­ным.

А вот и Ванька, кажется, уже нагоняет меня. Мы с хохотом врыва­емся в избу к тете Соне. Она останавливает наш бег и хохот словами: «А! Цыгане приехали.» Вечером она нас кормит супом странным, который без цвета и вкуса. Я его почти не ем — противно.

На следующий день папа грустный собирается уезжать. Тетя Соня разобрала избушку бабушкину по бревнам и продала в со­седнюю деревню. Он, наверное, не захочет возвращаться в Казах­стан. Я его понимаю — тут такие березки. Мы сначала чуть-чуть отъехали от тети Сони. Оказались от Москвы недалеко. Стояло жаркое лето, а казалось, что осень. Деревья были все желтые и ко­ричневые. Вокруг деревьев стоял дым. Дышать было нечем. Все го­ворили: «Такая жара, что даже торф горит.» Маме с папой, видно, этот горелый торф надоел, и мы поехали. В Астрахань!

А там была страшная болезнь — холерой называется. Так из-за этой самой болезни нас туда не пускали. Укольчики такие вставали, что так долго попа болела — сидеть невозможно на ней. И после этого только впустили в эту самую Астрахань. Там тоже была жара страшная — на полу спали, но торф не горел. А была замечательная речка — Волга называется. Большу-у-ущая!

Больше всего с мамой на ракете любила кататься по этой самой Волге! Весной она разливалась. Потом обратно сливалась. Но в не­которых местах оставались большие лужи. В этих лужах оставались большие рыбки. И до чего мы любили ловить руками в этих лужах этих рыбок! Как-то раз ловим мы рыбок. Ловим-ловим. Ловим- ловим. Вдруг кто-то как схватит меня за палец! Больно — жуть! Вытаскиваю руку из воды, а она не отцепляется! Начинаю трясти, а она — как прилипла. Ору от боли. Мальчишки с трудом ее от мое­го пальца отцепили. Оказалась щукой. Ну, у щуки известные зубы. Чуть палец не откусила, гадкая! После этого случая руками рыбу во всяких лужах не ловлю и ловить не собираюсь! Хожу с папой и с удочкой на Волгу.

Как-то раз мы подошли к плакучей иве. Она опускала ветки к нам, как маленькие тоненькие ручки, так жалостливо, как будто говорила: «Вот я всё плачу и плачу — целую реку наплакала». Даже мешала нам ловить рыбу. Своими ветками цеплялась за леску.

Папа достал из банки червячка, нацепил на крючок и бросил подальше в воду. Начался лов. Папа одну за другой бросал рыбу на берег, снимал с крючка, потом укладывал в ведро, а я стояла в ожидании чуда. Потом вдруг удочка зашевелилась, да так неожи­данно, я даже закричала:

—   Папа, папа, дергается!

—   Ты что кричишь — всю рыбу распугаешь. Тащи ее, — ше­потом сказал папа.

Я выдернула удочку из воды, но на крючке не было ни червяка, ни рыбы. Папа улыбнулся:

—   Обманула тебя, ну давай, насаживай червяка на крючок — следующая будет твоя!

Ведро наполнялось. Рыбы, как дурочки, сами цеплялись к па­пиному крючку. А мой как будто не замечали. Но вдруг на мой по­палась такая огромная рыбеха! Я начала тащить, аж удочка проги­балась. Тащу, тащу изо всех сил.

—   Сразу видно — крупная, — сказал папа.

Папа оставил свою удочку, стал мне помогать. Дернули вместе. Ни с места. Еще раз. Бух! И на землю упала какая-то коряга. С горя я заплакала.

—   Ничего, не плачь, Светик, ты обязательно поймаешь самую большую рыбу, — папа погладил меня по голове, и я тут же пере­стала плакать. Представила, как мы с папой несем мою огромную рыбу домой, а она та-а-акая страшно тяжелая. Даже сил не хватает ее тащить!

Я полюбила ловить рыбок, а Ванька — лягушек.

—   Ну, во-первых, — говорил он, — эта зелень склизкая мешает мне ночью спокойно спать, будит своим кваканьем, а во-вторых, у них противные рожи.

—   Но они живые и жить хотят. Пользу приносят — комаров глотают, да, да, мне папа говорил!

—   Комаров лопают и довольные потом квакают, а я тоже жить хочу и спокойно спать ночью. А ты, мелюзга, вали отсюда, пока мы и тебя за тоненькие твои ножки не прицепили.

Я грустная уходила домой, смотрела, как ласточка свила гнез­до у нашего крыльца под крышей, и кормила своих желторотиков ненасытных, часто, очень часто к ним прилетая. Они заглатывали червячка и опять пищали, открывая свой желтый клювик.

Мальчишки привязывали веревку к тонким лапкам лягушек и тащили их с такой силой по земле, что они даже квакать уже не могли, только голова прыгала по кочкам и пескам.

Ванька с пацанами допоздна ловил своих лягушек, приходил домой, падал на кровать — не хотел от усталости мыться, а наутро не мог подняться в школу.

Мама сначала его трясла за плечо, потом поливала холодной водой из чайника, а потом угрожающе приносила из сеней полено березовое. После чего он подскакивал и начинал вопить:

— Сами ходите за тридевять земель в школу, а я посмотрю

на вас!

Мама молча выталкивала его за дверь, дверь закрывала. А Ванька, посидев на крыльце немного, отправлялся в свою дальнюю школу.

Летом мы объедались арбузами. Сосед у нас был такой хороший. Приедет с работы на грузовике. На бахче, между прочим, работал. Привезет целый грузовик арбузов. И нам половину отсыплет. Ну и, конечно, срежешь с арбуза крышку, возьмешь ложку и так до- ковыряешь до дна. Вкусно — пальчики оближешь! И вот так сидим с Олежкой и крышки у арбузов вскрываем. Вечером всех по разоч­ку обыграешь в шашки: «Вот какая я большая — лучше всех иг­раю!» И спать.

Мама собиралась завтра рано утром куда-то далеко за помидо­рами. Помидоры очень смешно назывались — «дамские пальчи­ки». Мама не хотела меня брать с собой, потому что уезжала ра­но-рано утром, когда я еще сплю. Я ее упросила. И мы поехали. Солнышко только начинало выходить из-за речки. От этого речка казалась красной, как будто горела. Обратно мы вернулись только к обеду с целой кучей ящиков, в которых лежали «дамские паль­чики». Вкуснотища. Сладкие. Через пять минут к нам прибежа­ла соседка. Взяла ящик и ушла с ним к себе домой. Мы с мамой переглянулись. Еще через пять минут она вернулась и поставила на стол баночку с чем-то черным. Ушла. Мама подошла к столу и сказала на черное: «Икра.» К вечеру наш стол был заставлен банками и не банками, черными и не черными. А вот от «дамских пальчиков» остался только один ящик. Пришел папа, увидел эту картину и сказал: «У них так принято.» Мама возмутилась: «Ну хоть что-нибудь бы сказали бы.» Папа улыбнулся: «А что тут го­ворить, и так все ясно».

Телевизора у нас не было. И мы вечером ходили к Олежке. У Олежки была радость — приехал папа. И он был узбек. В тот вечер я заигралась. Потом вспомнила: «Ох ты! Кино.» И побе­жала. Тихонько зашла в дом. Комната была полна народу. Пото­му что у многих не было телевизора. Осторожно прислонилась к косяку, стараясь не дышать, решила смотреть прямо в дверях. Смотрю фильм, но как-то мне не смотрится. Потому что чувст­вую, что кто-то вместо телевизора смотрит на меня. Начинаю искать глазами и вижу, что узбек через трюмо смотрит на меня как-то странно. Как будто протыкает своим взглядом насквозь. Я от этого застеснялась и превратилась в ежика, у которого не вид­но мордочки. Потом обратно превратилась в себя — узбек смотрел еще пристальней и добавил неприятную улыбку. Я опустила глаза и смотрела в пол, как каменная. На полу фильм я не могла увидеть. И я решила пойти домой.

В окно пробивался лучик солнца и падал мне на лицо. Мои глаза от этого и проснулись. Мама налила мне какао, рядом поло­жила бутерброд с икрой. Повернулась к плите. Я тихонько черные крошки соскоблила кошке и быстро затолкала весь кусок в рот. Мама повернулась. Ужасно удивилась моим щекам. После завтра­ка я, как всегда, побежала к своему Олежке. Олежка был на два года младше меня, но с ним было уютно, как в теплой неколючей кофте. Постучала в дверь. Открыла. В сенях стоял Олежкин папа­ша. Я спросила: «Олежка дома?»

—   Нет.- ответил он, сладко улыбаясь, вытащил из кармана конфету и протянул ее мне.

—   Тогда я попозже зайду. — сказала я и взялась одной рукой за ручку двери, а другой за конфету.

—   Нет, не уходи, подожди его в комнате, он сейчас придет. — и, как вчера вечером через трюмо, проткнул меня взглядом.

—   А тетя Настя дома? — вдруг спросила я, засунула конфе­ту в рот и проглотила. И, не услышав ответа, оказалась на улице. Я бежала домой, а перед глазами стояла противная улыбка Олеж- киного папы.

На обед пришел мой папа. Я быстро поела и легла спать. Днем я никогда не сплю. Но сегодня почему-то захотелось от страха. Заснуть я не могла. Папа с мамой обедали и о чем-то говорили. Расслышать было очень трудно. Но я всё равно услышала.

—   Он какой-то странный. — начал папа. — А ты слышала, за что он сидел?

—   Нет. За что?

—   Не знаю. Тщательно скрывают.

—   Не понимаю я ее. Зачем ей такой. — грустно сказала мама. Мне не спалось. Я закрутилась — они замолчали.

К Олежке я больше не ходила — приходил он ко мне. Через ме­сяц Олежка прибежал утром весь в слезах: «Папа опять уехал. Но­чью с дяденьками-милицинерами.»

Я, как и мама, начала работать рано. Устроили меня только не к свиньям, а к курам. С тетей Надей и со своим зеленым ведер­ком я ходила на ферму каждый вечер кормить кур. После работы со мной расплачивались яйцами, и я гордо несла свой заработок в зеленом ведерке домой. Как-то раз кормлю, как всегда, своих любимых курочек. Набираю зеленым ведерком зерно и высыпаю тонкими струйками из него в кормушки. Они клюют, радуются мне, а я им. Набираю и высыпаю, набираю и высыпаю. Набир. И вдруг... вижу в своем ведре вместо зерна — огромную толстую крысу! Забыв о курах, о зерне, о ведре, бегу прямиком домой. Так быстро, как будто эта крыса гонится за мной! Забегаю в дом. Падаю на кровать и укрываюсь одеялом с головой. От страха даже руки у меня заледенели. Грею их, а потом в щелочку смотрю, кто в ком­нате. Но вокруг никого нет. А под одеялом становится душно, и я высунулась с головой, потом и вся вылезла. Пришли папа с мамой, а потом и тетя Надя с полным ведерком яиц и с улыбкой поставила его на стол. Папа с мамой переглянулись, а я опустила голову.

— Ну что, Светик, будешь тете Наде помогать? — ласково спра­шивает папа. Я киваю головой. На следующий день иду на птич­ник, но больше в короб с зерном не лезу — тетя Надя сама мне ведро насыпает, а я смело кормлю своих любимых курочек!

Зимой завелся у меня кавалер. С порога он кричал: «Наташка пигошки печет. Кагаж любит пигожки!» Звали его Караж. Стари­чок сухонький и странный. Не знаю почему, но я сразу же сма­тывала удочки, когда он приходил. Но выйти я не могла. Никог­да не находила валенок. Но как только Караж уходил, воображая, что побывал у тещи на блинах, я выходила на улицу, спокойно найдя свои валенки на том же месте, где они и стояли. Такая лю­бовь меня утомила. Сиди и смотри, как он улыбается и хрумкает пироги. Один раз я не выдержала и устроила ему. Догадалась, куда исчезают мои валенки. Закричала на него: «Верни валенки! А то сейчас — как дам!» И топнула ногой. Он со спокойной улы­бочкой, засунув руку между поленьями и достав два, но не полена, а валенка, протянул их мне. Невозмутимый его вид меня настолько возмутил, что я быстро надела валенки и побежала на улицу, хрус­тя свеженьким снегом.

Но все равно было очень жаль расставаться даже с ним, когда мы уезжали из Астрахани. Готова была подставить попу для укола еще раз, лишь бы остаться там. Но мама там часто болела, а Ваньке далеко было ходить в школу. И мы поехали.

Автобус поднялся на горку. И мы увидели в окно весь город как на ладони. Темиртау состоял из домов, озера и труб. Труб было больше всего. Я стала их считать. Они были такие разные. Огром­ные и малюсенькие. А дым из них самый разноцветный. Из не­которых выпрыгивал огонь. Потом обратно запрыгивал. Красо­та была необычайная. Папа устроился на завод с этими трубами, а мама в специальную службу, где говорили: «Как много в городе дыма, и какой он цветной! И что же с этим делать?..» Она наблюда­ла за облаками, показывая на барашков на небе, говорила: «Похо­лодает.» Она с детства любила наблюдать за барашками на небе, поэтому и сейчас за ними наблюдает. И когда ветер поворачивал на нас, дул вместе с ветром разноцветный дым: и оранжевый, и се­рый. Прыг — и ты в оранжевом, прыг — и ты в сером. А жили мы в этом городе на улице Советской. Она выходила к рынку, на ко­тором корейцы торговали семечками. Один старый кореец торго­вал краской для одежды, и на руках у него была морская свинка, которая торговала желаниями. Загадаешь желание, а она — на тебе бумажку с ответом. И всё зубами, зубами. Мама рассказывала про корейцев страшные вещи, мол, едят собак. До этого я любила кошек. Но как узнала — жалко мне стало собак, и стала я их любить больше всего на свете. Через дорогу от рынка был парк — с яблоня­ми и с немецким театром. Весной он был весь белый, и начинали работать карусели. Больше всего любила лошадок со слониками и комнату смеха — со слезами оттуда выходила. А слоники и ло­шадки стоили всего пять копеек, поэтому такую радость родители мне позволяли два раза. И тетеньки на каруселях были очень доб­рые и бесплатно разрешали еще раз покататься, и ехала я на оле­нях — удовольствие аж до самого Северного полюса, и еще раз — на верблюдах аж до самой Сахары.

Карусели, белые яблони, весна сводили меня с ума, и я забыва­ла, что мне завтра в школу. Вспоминала в девять вечера. Садилась за уроки, зевая, наспех их делала. Мои наспех приготовленные уроки и продолжительная зевота утомили папу. В один «прекрас­ный» день он стоял в дверях с ремнем. Он сказал всё, что хотел ска­зать, но ремнем не воспользовался — обошелся ладонью. «Сделал дело — гуляй смело!» — заявил он мне. Но было всё равно больно и обидно. И поучительно. После этого вечера я гуляла еще дольше. Приходила из школы, делала уроки, а потом гуляла до упаду. При­ходила в десять и падала — прямо в постель.

Сегодня Харитон в школу принес толстую книгу — А. С. Пуш­кин. «Избранное» называется. Харя — это мой сосед по парте. Си­дели на уроке, всё читали, читали. Ну, конечно, он был гордый, что из толстой читает. Потом также гордо положил обратно в пор­тфель. Мы вышли с Наташкой из школы. Идем болтаем. Вдруг что-то по моей голове как треснет. Я думала — моя голова отвалит­ся. Нет! Она не отвалилась и даже повернулась. Это оказался Хари- тон со своим толстым портфелем. Ну, на следующий день, кроме нас с Харей, были в школе еще и наши мамы. Мама Хари бледнела за него и краснела и не ожидала, ведь он у нее был почти отличник. Моя мама хотела как-то всё решить наилучшим образом, а я за од­ной партой с таким противным не хотела сидеть и больше не си­дела!

Закончен учебный год. И я еду к бабушке в деревню, обливая автобус всем тем, чем мама меня накормила. Не переношу плохие дороги и запах бензина. Но что поделаешь — очень люблю бабушку и деревню. И Валерку. Он живет в одном поселке с моей бабуш­кой. Приезжаю, и он ведет меня в сад по тропинке, выложенной красными кирпичами. Проводит меня мимо роз и, глядя на мои тоскливо смотрящие на розы глаза, вещает: «Мама будет ругать».

Подводит к незабудкам, рвет по одной и с улыбкой протягивает их мне. Мне незабудки тоже нравятся, а потом, розы очень колю­чие. Проводит через сад в домик к кроликам. Мы кормим их трав­кой и выходим. Но тут начинается ливень, и мы, как испуганные кролики, стоим под навесом и боимся выйти. И только вытягиваем ладони — ловим дождь. Долго смотрим друг другу в глаза, и Валер- кины губы касаются моей щеки. Щека начинает гореть и другая тоже.

К вечеру мальчишки скатывают со всей деревни старые шины разных размеров и выстраивают из них высокую башню. Это во­енный штаб. Я — санитарка. Мальчишки перестреляли друг друга, но не насмерть. Я могу еще им помочь — перевязываю раны. Весь штаб и около него — теперь госпиталь. Все лежат на траве вповал­ку, устали и хотят спать. Но на траве к ночи становится холодно, можно застудить раны, я предлагаю разойтись по домам. Нехотя поднимаются мальчишки и молча расползаются по домам.

Пока мы умывались после боя, бабушка доила корову, потом, улыбаясь своим беззубым ртом, заходила в дом с полным ведром парного молока. Через марлю процеживала молоко, наливала нам в бокалы. Я фукала на молоко, говорила, что оно воняет коровой. Бабушка смеялась:

—   Привыкли к синему жидкому молоку в бутылках — настоя­щего не хотят.

—   Почему не хотим, наливай еще бокальчик, — выпивал всё молоко залпом и просил снова мой братец.

—   Ну, ты готов выпить хоть ведро, особенно когда есть клуб­ника. Завтра приезжает тетя Валя с Леной, и мы все вместе пойдем в лес по ягоду, согласны?

—  Да, — кричали мы от радости.

Мы с Ванькой любили лес, горы, бродить по ним и проглаты­вать ягоды горстями, запивая их родниковой водичкой.

Двоюродная сестренка Лена приехала со своей мамой и бабой Катей. Мы обнялись с Ленкой, так как не виделись целый год. Ти­хонько, пока взрослые разговаривали, зашли в комнату дедушки. Комната у деда особенная. Солнечная, чистая — идеальный поря­док, кроме него и бабушки, в нее никто не входил. Чистые, связан­ные бабушкой половички, белые накрахмаленные занавески на ок­нах, письменный стол, за которым дед читал газеты и писал письма, таинственный шифоньер, который открывать нельзя было ни в коем случае. И железная кровать с круглыми шариками на спинках и бе­лыми занавесочками, а на этой кровати царство больших и малень­ких подушек. Вот ради этих самых подушечек и железной сетки на кровати мы всегда с Леной тайно входили в дедушкину комнату. Через минуту прыгаем на ней, толкаемся попами, бросаемся подуш­ками, счастье и радость от встречи переполняют нас. Вдруг шкаф за­скрипел, и дверца сама открылась — выглянули дедушкина ордена. Мы с Леной замираем в воздухе. Переглядываемся. Потом падаем со страху на кровать. Вот чудеса! Ордена поблескивают в глубине шкафа, а мы сползаем с кровати, поправляем покрывало, подушки и на цыпочках уходим, не оглядываясь.

Вечером пришел дедушка с работы, от него пахнет деревом и стружкой. Он ставит посреди комнаты белую сосновую табурет­ку — подарок для гостей.

Рано утром мы собираемся очень долго, бабушка начинает злиться:

—   Ягодники! Так мы с вами в лес к обеду придем, когда люди уже варенье наварят!

Наконец-то мы приходим в лес. Я с трудом собрала баночку, а потом села под дерево передохнуть, задумалась, засмотрелась на всю эту красоту, легкий ветерок, птички щебечут, и не заметила, как банка моя опустела. Надо снова собирать, а собирать уже не хо­чется, становится жарко к обеду и все потихоньку подтягиваются к бабушке, чтобы вместе вернуться домой. А мне стыдно на глаза ей показываться, ведь я, получается, ни одной ягодки не собрала.

Вечером весело — мы сидим за большим столом все вместе и перебираем ягоды. Бабушка собрала больше всех — целую корзи­ну. Она важно, как генерал, варит варенье, а нам дает попробовать пенку вкусную-превкусную.

Ближе к ночи мне становиться не по себе. После приезда бабы Кати я стала бояться. Нас с Леной бабушка положила вместе, а на­против спала баба Катя. У нее были черные густые брови, черные, но с сединой, волосы и над губой черные усы лохматились. Днем я их не замечала, а ночью сразу же о них вспоминала, проснувшись от ее душераздирающего храпа. Громким шепотом на ухо Лене, ко­торая преспокойно спала, я говорила:

—   Лена, проснись, я бою-ю-юсь.

Лена сквозь сон спрашивала:

—   Что?

—   Бабу Катю. она храпит!

—   Ну и что, пусть храпит себе, а ты спи. — умиротворенно от­вечала она, поворачивалась на другой бок и засыпала. А я до утра не спала — видела жуткие усы, которые в темноте от храпа начи­нали шевелиться! «Вот если бы рядом был папа, он сидел со мной и не давал бы мне бояться!» — думала я, засыпая на рассвете.

Мой друг Валерка на следующее лето уехал. Взволнованная его отъездом и чтобы хоть как-то ему запомниться, я накрасила губы тети-Валиной красной помадой и вышла на улицу. Родители скла­дывали вещи в грузовик, а Валерка стоял рядом с узлом в руках и грустно смотрел на меня. Я смотрела издалека — не подходила к нему. Боялась, что он увидит мои слезы и помаду на губах и всё поймет. Сестра Ленка не удержалась, подбежала и стала меня драз­нить: «Дурочка, дурочка — губы накрасила». Я стала ее догонять и тумасить. Она побежала к родникам в лес — я за ней, чтоб было неповадно старших дразнить. А когда мы вернулись — они уже уе­хали. Больше я Валерку никогда не видела.

В конце августа приезжала мама и забирала нас домой. Гото­вились к школе: покупали тетрадки, учебники, карандаши, ручки и школьную коричневую форму. А 31 августа я шла на линейку в накрахмаленном белом фартуке и с белыми бантиками на голо­ве. На минутку задерживаясь у забора нашей соседки, ждала маму. Тетя Маша, увидев меня в окно, выходила из дома и срезала свои огромные бордовые георгины. Снизу заворачивала букет в газетку и подавала мне. Мама подходила ко мне, поблагодарив тетю Машу, и мы торжественно шли в школу!

Ванька рисовал хорошо, с утра до вечера, на всех кусочках бума­ги, промокашках, тетрадках, где только не заблагорассудится. Ри­совал он «Ну, погоди!». Я тоже любила этот мультик и с восторгом смотрела, как он выводит морду волка. Так рисовать я не могла. Но как-то раз пришла вечером домой и такое увидела! Ему забла­горассудилось порисовать на моем новом красном лакированном ранце! Такого я пережить не могла. Второй излюбленной его темой был Чингачгук Большой Змей. И этот Змей был у меня на другой стороне ранца. Я горько рыдала. Позор! Как я приду в школу? Все осмеют!

В слезах и страшном предчувствии завтрашнего дня — я уснула. Среди ночи я проснулась. Слезы не помогли. Жидкости всё равно было много, хоть отбавляй. Я пошла отбавлять. После этого меня почему-то занесло в прихожую, вместо постели. В прихожей была дверь в летнюю кухню. Туда я и отправилась. Там была малень­кая печка, зимой этой печкой мама не пользовалась, на ней лежа­ла сушеная тети-Мотина вобла из Астрахани, накрытая бархатной старой тужуркой. Я легла на плиту и укрылась тужуркой. Было всё равно холодно. Я укрыла ноги и руки, свернувшись в комочек. Но почему-то всё равно мерзла. И вобла впивалась в бока. Я сбро­сила воблу на пол. Без рыбы было еще холодней. Тогда я подумала, что странное желание — согреться на плите, на ней не согреюсь, как бы не накрывалась. Потому что нет мамы. Я отправилась об­ратно в постель к маме. Легла под ее крыло и уснула.

Мне снился сон, как будто перед моим носом звонит будильник. И я в шоке — вижу, что жутко опаздываю в школу. Начинаю громко кричать на маму с папой: «Почему вы меня не разбудили?!» От этого крика просыпается вся семья. И судорожно собирает меня в школу. Мама заплетает левую косичку, папа правую. Ванька толкает мне в рот бутерброд, который я с трудом прожевываю и бегу в школу. На всю улицу слышится крик: «Света-а-а!» Я думаю: «Ох, и разве­лось этих Свет, как кур нерезаных.» И прибавляю скорости. Под­бегаю к школе — она темная. Ничего не понимая, дергаю дверь — она не открывается. Дергаю еще сильнее. Порыв ветра сбивает меня с ног. Я мордой падаю в снег. И тут я понимаю, что я натворила. Вяло плетусь домой. Дома все умирают со смеху. И надо мной, и над со­бой. Вспоминают всё в подробностях и валятся со смеху.

Я кричу: «Света, Света, а она не слышит!»

— А я думаю — сколько Свет развелось. Даже противно. Ну по­чему я — не Вика и не Бабочкина?

Потом иду по второму кругу в школу. Мальчишки в полном восторге окружают меня и любуются живописью моего брата.

Сидела я одна, когда в класс к нам пришел Королевич. Я по­думала: «Вот его ко мне и посадят». Лариса Алексеевна сказала: «Вот его я к тебе и посажу». И стали мы сидеть, и уроки вместе учить, и домой вместе ходить. То к нему пойдем, то ко мне. И стал он два портфеля носить. А я ни одного! Вокруг школы шли огром­ные трубы, и в одном месте из них валил пар. А зимой в этом мес­те вырастал ледовый трон. На этот трон садился мой Королевич, а мальчишки, как только видели меня, кричали: «Королева идет!» Потом я подходила к нему — очень стеснялась такого названия. Королевич сползал с трона, брал у меня портфель, и мы шли домой под крики мальчишек.

Телевизор мы купили. Мама смотрела свою любимую «Аиду», а я — балет. Я бредила. Крутилась вокруг телевизора и делала свои па. Мама приходила в восторг: «Какая у тебя выразительная мор­дашка, когда ты танцуешь!» Движений она старалась не замечать. Я сама восторгалась своим неизгладимым ощущением. Когда ба­лет заканчивался — любовь к нему не заканчивалась. Я садилась и лепила из пластилина балерину. Ваяние на этом не заканчива­лось. Балерина не может жить на свете одна, и я лепила ей офице­ра. Немного насытив свой творческий голод, я переходила к каше. После моего насыщения мама приходила в бешенство. Пластилин был повсюду. И мама заставляла меня мыть полы и отдирать этот прилипчивый пластилин.

По вечерам мама читала нам с Ванькой сказки. Брала в руки красивую с картинками книгу и начинала:

Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года…

После двух-трех строк я засыпала. Мне снился измученный

своей старухой старик и добрая, мудрая золотая рыбка. Огром­ное гусиное перо, чернильница и сказочник за старинным сто­лом.

Наутро мама жаловалась на мое равнодушие к книгам и реши­ла записать меня в библиотеку, чтобы как-то изменить мое сонное состояние. В библиотеку я очень любила ходить. Высокие, оваль­ные наверху окна, просторные залы и очень милая библиотекарь. Она не могла на меня нарадоваться:

—   Молодец какая, так быстро читаешь!

Я набирала целую кипу книг о Ленине, ни одной не прочитав, вовремя сдавала, ни на один день не задерживала. И после биб­лиотеки заходила в ДК посмотреть кино или к Наташе, она жила поблизости. Как-то раз задержалась у нее, она извинилась, нужно было собираться в балетную школу.

—   Балетную?

—  Да, — ответила Наташа, — в балетную.

—   Балет? Это как в телевизоре?

—   По телевизору взрослые танцуют, а у нас все маленькие.

—   Тогда я тоже хочу — возьмите меня с собой!

Тут вмешалась в разговор мама Наташина:

—   Мы тебя не можем взять с собой, нужны балетки, купальник и белая юбочка для занятий. Скажи маме, если она разрешит и ку­пит тебе всё необходимое, тогда придешь.

Мама, видя мою любовь к балету у нашего телевизора, купила всё необходимое, и мы отправились в просторный зал с зеркалами и длинной-предлинной перекладиной.

Учительница просила сделать ногами первую позицию, как можно больше вывернуть носочки, но они у меня заворачи­вались обратно. Руки становились деревянными, когда нужно было их вытянуть и округлить. Все девочки делали движения мягко, а я одна была, как Буратино, деревянная. Через месяц нас пустили в концертный зал. Самые лучшие должны были танцевать на Новый год снежинок. В перерыве все стали пры­гать со сцены вниз, и я прыгнула и так ушибла ногу, что домой меня на руках нес папа. Целый месяц лежала дома, а когда про­шла нога, решила, что в балетной школе ничего у меня не по­лучается, так как мне хотелось всё время танцевать по-своему. А маме сказала:

—   У меня на ножках пальчики болят.

Но когда в школу пришли из музыкальной, позвали учиться иг­рать на пианино, мама не выдержала и сказала:

—  А теперь будут на ручках пальчики болеть!

И не пустила.

Я записалась в детский хор и с удовольствием там пела:

Голубой вагон бежит-качается,
Скорый поезд набирает ход.
Ну зачем же этот день кончается?
Пусть бы он тянулся целый год!

Эта была моя любимая песня, напоминала все переезды нашей семьи с одного места на другое. Я так любила путешествовать!

Тетя Маша зимними вечерами в своем чистом и уютном доми­ке сидела под лампой и вязала. Мне очень нравилось бывать у нее в гостях, и я попросила ее научить меня вязанию. Изнаночные и лицевые легко у меня получались, даже мама удивлялась, она не умела вязать.

Потом вернулся ее сын из тюрьмы, и мама старалась меня боль­ше не пускать к ним. Когда приехала на каникулы моя сестра Валя из института, Григорий увидел меня на улице, сказал:

—   Зайди к нам, тебя моя мать зовет.

Я зашла, но тети Маши не было дома.

—   Зачем ты меня обманул? — сказала я и собралась уходить.

—   Да погоди, я тебя не обманул. она вышла, поди сюда, — он позвал меня в дальнюю комнату.

Заходить в нее я не стала, только заглянула посмотреть, что он там делает.

Гриша взял из вазочки пластмассовую розу, попрыскал на нее своим дорогим одеколоном «Шипр» и протянул ее мне. Розочка мне нравилась, одеколон вонял противно, но я ему ничего не ска­зала, чтобы не обидеть. Гриша был взрослый, но руки у него тряс­лись, как у маленького, когда он протянул мне розу, сладко таин­ственно улыбаясь и говоря:

—   Передай Валюшке от меня с любовью.

Я выручила Гришу, а дома на меня обрушилась сестра с крика­ми — зачем взяла у него розу!

Вскоре Григорий с горя уехал на заработки на Север, в надежде дарить среди зимы живые розы.

Темиртау со своим дымом разноцветным надоел моим, и мы решили отправиться дальше. На юг. Мама, собирая вещи, расска­зывала, как весной сорок первого вся гора была покрыта красны­ми, как кровь, маками, а в сорок пятом эта же гора почему-то была покрыта красными тюльпанами. А еще был год, когда полгоры были покрыты желтыми тюльпанами, а другая половина — красными. Я слушала, раскрыв рот. Я обожала цветы. Часто подолгу я смотрела на цветочниц, после чего они не выдерживали моего пристального внимания и давали мне цветы. А тут — не надо ни на кого смотреть, просто гуляешь по горам и собираешь. Я загорелась: «Едем!»

Мы приехали под Алма-Ату как раз весной, когда начинали цвести тюльпаны в горах. Рядом с нашим домом не было шко­лы. Мама нас с братом определила в интернат. Воспитательница в интернате внимательно рассмотрела меня, и, когда мама ушла, она спросила: «А зачем вы сюда приехали?..» Я гордо ответила: «За тюльпанами!» И вошла в комнату. Девочки сидели на кроватях и круглыми глазами смотрели на меня. И тихо загудели:

—   Какая беленькая. Ты из Прибалтики?

—   Нет, я из Караганды. из Темиртау, — грустно ответила я. До­говорились до того, что они попросили меня показать, что я делала в балетной школе. Я решила не показывать, что делала в балетной школе. Это будет очень скучно, а вот. И я начала. Что-то мямли­ла, напевая себе под нос. Думаю, что такой мелодии еще не было. Она сама из меня лилась. Танец так меня захватил, что я забыла про девочек и всё танцевала и танцевала. Мне казалось, что я ко­го-то люблю и с ним прощаюсь. На месте прощания девочки засмеялись. Меня это ничуть не смутило — только напомнило, что кроме моего любимого, с которым я прощаюсь, есть еще и де­вочки, которые смотрят на меня. Я опустила голову и стала отплы­вать от моего любимого.

—   Не обижайся, не обижайся! — наперебой закричали они. Я закончила танец. Поклонилась. Села на стул и сказала:

—  А я и не обижаюсь.

—   Мы подумали, что ты опустила голову. и обиделась.

—   Нет! Это по танцу так надо, — заявила я.

Девочки потом меня очень любили, опекали и уж очень белой считали. Да. В Алма-Ате солнце яркое, и они в апреле были уже все смуглые. Только меня солнце не брало.

Потом мама забрала нас из интерната. Папе дали часть дома в пи­томнике. Ходить в школу было далековато, но зато летом мы не чув­ствовали жары. Питомник утопал в зелени. Тополя, как свечи, окружа­ли его и огромный сад с пасекой. Огород мама поливала маленькими арыками, и тыквы огромные вырастали, а картошка — с мою голову.

В другой половине дома по соседству с нами жила семья каза­хов, и у них было 14 детей. Наши ровесники Мурат и Сауле прибе­гали к нам во двор, когда моя мама пекла пирожки с мясом.

—  Хрюшка, хрюшка? — спрашивали они.

—   Не-а, — отвечали мы, угощая их ароматными пирожками.

Саулешке особенно нравились мамины пирожки, и она важно

говорила:

—   Сразу видно — не хрюшка, из хрюшек таких не бывает.

А мы с Ванькой секрета не раскрывали, потому что знали, что мусульмане свинину не едят, даже дети.

Их мама тетя Альфия во дворе пекла в большой круглой печке лепешки, прямо на стенки их бросала, а потом доставала красивые

запеченные. Ребята нас угощали баурсаками. Тетя Альфия стоя­ла у большого казана с шумовкой, вылавливала кипящие в масле, пышные, уже поджаристые баурсаки. А потом высыпала их на ог­ромное блюдо с красивым орнаментом. В большие праздники они резали барашка и делали из него бешбармак. Жили мы дружно.

Тетя Альфия была очень добрая и жалостливая женщина. Когда дядя Нургали, отец семейства, уходил на работу, а ей нужно было приготовить суп из курицы, она приходила в смущение. Сначала всей семьей они бегали по двору за курицей, чтобы ее поймать. Как только вылавливали курицу, дети держали ее за лапы и кры­лья, а тетя Альфия брала нож, закрыв глаза, долго пилила им по ку­риной шее. Мы смотрели с мамой на всю эту картину в окно — мне было жалко тетю Альфию, а маме курицу. Она выходила к ним во двор с топором и одним махом расправлялась с жертвой.

С другой стороны от нас жила бабка Анна. К ней ночь-полночь приезжали на машине скорой помощи и привозили детей, как го­ворили в питомнике — «лечить». Рядом с бабкой Анной жили кал­мыки, они пили чай с молоком и вместо сахара солили его. Во дворе у них стоял огромный верблюд. А за калмыками стоял дом племян­ницы бабки Анны — Любки. Любка жила с братом и отцом при жи­вой матери. С ней никто не дружил, считали ее дурочкой, которая ударилась об пенек, когда бежала. Она возмущалась: «Свет, на меня наговаривают всё. С турникета я упала, когда мы с Виталькой рас­качивались. А они — "об пенек, об пенек"!» Я молчала и представ­ляла бегущую Любку, на ходу врезавшуюся в пенек. Таких высоких пеньков в питомнике я не видела. На самом деле Любка была добрая и несчастная. Росла без матери, всё по дому делала, как взрослая. Чтобы ей полегче жилось, я прибегала к ней с утра пораньше и по­могала. Мыли полы, посуду, а дома у меня самой был беспорядок. Но главное для меня — помочь подруге.

Отец лишил ее маму материнства, она поселилась в Алма-Ате, изредка приезжала в питомник к детям. Красивая, добрая женщи­на, я ее пару раз видела. Бычихин, только так называли все отца Любки, говорил в семье только на казахском. Я убегала, как только он приходил. Пили они чай только из пиал и садились по-казах­ски на пол за низенький круглый столик. Дружил он только с ка­захами, поговаривали, что они ему помогли через суд жену лишить материнства, так как она на казахском не хотела разговаривать. Что было, на самом деле я не знала, Любка о матери не смела за­говаривать, хотя мы были страшными болтушками. Она даже рас­сказывала, как «лечит» детей ее тетя Аня и когда-нибудь научит ее. Таким «врачам», как она, нельзя умирать, пока не передашь всё мастерство кому-нибудь, у кого есть талант.

Мама моя не верила в таланты бабки Анны и смеялась над людьми, которые к ней приезжали. «Медицинские институты закончили, а верят дремучей старухе, которая даже в школе не до­училась!» — возмущалась мама. — Это обыкновенное колдовство — не больше!» И я маме верила, она у меня всё знала!

За Любкиным огородом начиналась пасека. И богатый, краси­вый дом пасечника виднелся среди белой и желтой акации.

Весной, когда яблони и акации цвели, я ходила посмотреть на пчел, как они перелетают с цветка на цветок, собирая пыльцу. Было страшновато идти по дорожке мимо ульев, но мне нравилось. Я мечтала, когда вырасту, обязательно стану пчеловодом.

На Рождество мы с Любкой бежали по хрустящему снегу, с крас­ными, румяными от мороза щечками, к этому дому колядовать. Кри­чали у крыльца громко, во все горло, чтобы нас услышали в доме:

Воробушек летит,
Хвостиком вертит,
А вы, люди, знайте,
Столы застилайте,
Гостей принимайте,
Рождество встречайте!

Память у меня была хорошая, колядки быстро выучила, но ког­да хозяйка выносила мед в сотах и прозрачные, точно медовые, яб­лочки, я очень стеснялась, так как в городе мы с девчонками так не ходили. Видя мое смущение, жена пасечника приглашала нас в дом и усаживала пить чай.

Летом я страсть как любила ходить по лесу, по горам и читать стихи про то, что вижу. Иногда душа моя не выдерживала — начи­нала петь эти стихи. Но я прекрасно понимала, что не хватает мне. Чтобы петь по-настоящему — нужен микрофон. Я долго мучилась, пока не увидела папину электробритву. Она была у него не в по­рядке. Каких-то там ножей не хватало. Я подумала: «Ну что она у него будет лежать без толку!» Взяла ножницы и быстренько от­резала вилку, а бритва со шнуром прекрасно выглядела микрофо­ном. И так заливалась я соловьем целое лето. Наступила осень. Папа про бритву не вспоминал. Но осенью в лесу не столь приятно петь, даже с таким чудесным микрофоном. Я положила микрофон на место. А вот зимой папа заглянул в футляр. Что потом было, я не знаю. Через мгновение я уже сидела одетая в сугробе за углом дома. Я готова была поглубже зарыться в сугроб, но чем глубже я за­рывалась — становилось холодней. Грустно я вылезла из сугроба, тоскливо зашла домой: «Будь что будет!» — отчаянно подумала я. Замерзнуть около собственного дома была не самая лучшая участь. Папа слегка хлопнул под зад, а мама с братом хохотали. И тут я по­няла: «Взрослеешь ты, мать. Уже шкоды твои даже не возмущают их, а только смешат».

Той же зимой я совершила подвиг. Сидела одна дома. Что-то так меня затянула ботаника. Чего не было ни до, ни после того вечера. Сижу, чего-то так внимательно рассматриваю лук. И так его расще­пила, и эдак. Йод на него капнула, как на биологии нам показыва­ли. А он всё лук как лук. Но как только капнула йодом на лук, чувс­тву — пахнет. Но совсем не йодом и не луком, а чем-то особенным. Стала внюхиваться. Ничего не пойму, но пахнет дымом. И всё тут! Повернулась и вижу, как дым вовсю валит и прямо ко мне в ком­нату. Выскакиваю на кухню. И что же? За печкой, где мама держит дрова для того, чтобы просохли, вот эти же самые дрова и горят! Я открываю флягу с водой, а там на дне. Со дна всё выливаю — не помогает. Беру ведро — бегу на колонку. Прибегаю обратно, выливаю за печь. Не помогает. Пламя еще сильней. Я бегу еще раз и еще раз, пока пожар не затушила. Приходят вечером родители, хвалят меня за то, что не растерялась — пожар потушила. А я ду­маю: «Взрослая я уже, если такие пожары тушу!..»

Потом случилась еще одна неприятность. Брат разбил большое зеркало. Папа пришел с работы, долго ругался, потом взял самый большой кусок, вырезал из него ровный. Получилось маленькое зеркало — брился, глядя в него каждое утро. С тех пор не люблю, когда бьются зеркала, и стараюсь в осколки не смотреть. Может быть, это было просто суеверие.

На следующее лето папа устроился на бахчу. И привозил сра­зу несколько арбузов. Находишься по жаре, а домой придешь, тебя ждут дыни и арбузы. И вот как-то раз, когда пришла домой и увидела, что почти все арбузы схрумкали, — в ярости я схватила последний. В жадности я не могла себя обвинить, просто такая не­справедливость сильно меня возмутила. Долго думала — куда спря­тать? Решила — в сено! Через несколько дней папа кормил корову, взял охапку сена и понес корове, а там оказался арбуз, про кото­рый я совсем забыла. Он принес домой, разрезал. О, чудо! Вкуснее арбуза я никогда не ела. Он был такой алый, сочный и душистый. Папа торжественно разрезал его за ужином. Мы ели его вместе, и было нам очень весело.

Мама определила меня в пришкольный лагерь. Мы с девочка­ми играли в классики. Днем в Алма-Ате в июне страшная жара. А во дворе лагеря — огромный карагач. Он был огромный, как дуб. Вот под ним мы и пристроились. Он спасал нас от жары и обмо­роков, к которым я была склонна. Мальчишки ползали, как пау­ки, по нему. Обожали. Вдруг — один паук превратился в обезьяну и повис над нашими классиками. Девочки кокетливо опрыгивали его. Отшучивались, когда видели его ноги перед своим носом. Тут подошла моя очередь. Я допрыгиваю до него и предлагаю подоб­ру-поздорову превратиться опять в паука. Ему это неинтересно!

Тогда я предупредительно дергаю его за ножки. Он держится креп­ко. Тогда я крепко дергаю его за сухие его ножки. Тут он толкает меня своими ножками в грудь. Тогда я хватаю его за самое сухое место в ножках и дергаю очень-очень крепко! Он, как бутерброд с маслом, падает маслом на землю. Потом поворачивается. Я вижу вместо его лица что-то круглое и красное. И глаза. И они говорят: «Убью!!!» Разъяренный, он бросается на меня. Я белугой реву, при­зывая суд справедливости. Суд бежит в виде нашей воспитательни­цы. И девочки хором показывают на него. Воспитательница берет это круглое, красное за ухо и с этим уходит. А меня девочки ведут в столовую и там успокаивают виноградным соком.

Вечером иду домой и с отвращением вспоминаю виноградный сок и круглое, красное лицо Леньки. Но тут ко мне выбежала Валь­ка и радостная потащила меня к себе.

—   Вот! — сказала она и показала на целую кучу щенков. Они сосали Жульку. Жулька лежала довольная. Со мной произошло что-то необыкновенное, как будто всё исчезло. Жульки нет, целой кучи щенков нет, Вальки нет, а лежит только один щенок и весь светится. Вдруг я говорю Вальке:

—   Вот этот — мой будет.

—  Да, потом какого хочешь выберешь.

—   Нет, — говорю я. — Вот этот — мой будет!

—   Какая-то ты странная сегодня.

Когда щенок подрос, мы взяли его к себе и назвали Жучкой. Жучка росла, но оставалась маленькой. Нравилась она мне за эле­гантность — на черном фоне белая бабочка. Больше всего она не любила лошадей, которые скакали мимо нашего дома. Она воз­мущенно цеплялась им за щиколотки, как будто прилипнув к ним. Так прилипшей шкуркой изгибалась по всем оврагам. Пока лошад­ки не оказывались подальше от нашего дома. Какая же она была смелая! Но к верблюдам она относилась снисходительно. Лаяла на них только в крайнем случае — когда мы садились на них, спо­койно лежащих на траве и жующих жвачку, верблюды не выдержи­вали такой наглости, вставали и начинали на нас, сидящих на них, плеваться самой отвратительной зеленой мерзостью. У кого были кофты, те закрывались. Остальные — зеленые сидели на верб­людах, улыбались белыми зубами. Только тогда Жучка начинала возмущаться. Всё она понимала. Но такого хамского отношения — нет! Как можно плеваться в лицо детям, которые просто хотят по­кататься! Она начинала звонко лаять на огромных верблюдов.

Хлопьями падал пушистый снег. Ковром ложился на зем­лю. Вот под этим ковром вечером зашли папа и желтый щенок. Шерсть была у него пушистая и такая же желтая, как у верблю­дов. Маленький, но такой огромный щенок — размером с Жучку.

И лапы такие толстые! Я сразу же заключила, что будет как теле­нок. Он был веселый, солнечный. Все о нем только и говорили. А моя Жучка оказалась в тени. Я несколько минут повозилась с ним и вернулась к Жучке. Я была ей предана, как собака чело­веку. Жучка моя совсем приутихла. Ее не было слышно, не видно. Пока весной не произошла страшная неприятность. У квочки ста­ли пропадать цыплята. Каждую весну мама выбирала красивую ку­рицу и сажала ее под кровать в ящик, в котором лежали яйца. Эта красивая курица их грела. Догревала их до цыплят. Цыплята раз­бивали скорлупку и потом вместо яиц грелись под ней. Но квоч­ка уставала, как любая мама от детей, — выходила погулять. Пока она гуляла — цыпленок пропадал. Все подумали: «Жучка» Я в это не верила. Но меня никто не слушал. Конечно, их любимый волко­дав — не трогает маленьких. Во всем виновата Жучка. Папа принял жестокое решение. Утопить Жучку?! Он пошел к речке через лесо­посадки. А я заплаканная телепалась за ним, прячась за деревья, чтобы он меня не увидел. Потому что когда он видел меня, ругался и отправлял домой. Я не подоумевала, почему папа не понимает, что Жучка не виновата. До самой речки я не дошла. Папа возвра­щался уже обратно. Без Жучки. Я опустилась на пенек. Мне было очень одиноко. И горько. Без моей Жучки.

И сразу же на следующий день выяснилось, что цыплята про­должают пропадать. Но волкодав-теленок продолжал жить у нас. Только в дом его не стали пускать.

В соседнем доме повесился казах. Его молодая жена не могла находиться в этом доме. Тем более дом был большой, а она одна. Она предложила нам свой, а сама к нам. Родители согласились, хотя собирались рвануть на Дальний Восток. Видимо, кроме боль­шого дома, поразил их воображение шикарный сад с огромными яблоками «апорт». Я грызла огромное яблоко и трусливо пробе­гала по веранде. В ней висел покойник. И неважно, что он висел две недели назад. Страх висел во мне! Обрывался и падал в пятки при любом шорохе. И страх этот увеличивался, когда папа уехал на Дальний Восток.

Мне приснился сон. И он оказался пророческим. Папа сидел у печки в своей рабочей одежде, грустно опустив голову: «Ничего не получается на этом Дальнем Востоке.» Да, таежная романтика оказалась не такой уж доступной. Он вернулся опять — в доступ­ный Казахстан. На этот раз мы поселились в Экибастузе. Родители с братом приехали сразу, а меня завезли и оставили одну у бабуш­ки до конца учебного года. Бабушка привезла меня в июне. Дул сильный ветер, задувая пыль в мои большие глаза. Я сказала ба­бушке: «Какой противный ветер!» Бабушка ответила: «Здесь всегда такой.» Деревья здесь отсутствовали. Вокруг была желтая степь.

К середине июня она выгорала и становилась черной. А зимой весь снег куда-то сметало. Стояли сильные морозы. Голая земля. В об­щем, как на луне. После того как бабушка ответила мне про ве­тер, я подумала: «Красивые горы с тюльпанами и маками, бахчи с алыми арбузами и желтыми дынями надоели — будем есть пыль, которая залетает в рот, когда разговариваешь!..»

Отцу дали квартиру неподалеку от города. Я любила эту квар­тиру — когда шел дождь, не надо было выходить на улицу, чтобы побегать под ним. Просто протяни руки — и дождь капает тебе на руки. А голову можно было и не подставлять. И комнаты на­поминали праздничный стол — все в посуде. Мама расставляла ее каждое утро заново. После ливня на потолках появлялись картины с необыкновенными морскими волнами. Мы пожили в ней только месяц июнь, но в тот год он был на редкость замечательно дождли­вый. Мама мечтала о доме в самом городе. На примете у нее было — два. Она потащила меня с собой. Показала. Спросила: «Какой тебе нравится больше?» «Тот. Но жить мы будем в этом», — ответила я. Дом, рядом с которым мы стояли, как-то весь отдалился, и, кроме него, я уже ничего не видела. Вот этот дом мама и купила.

Рядом с нами жили цыгане. Вместо огорода у них были лоша­ди. Лошадей они любили, но все-таки мечтали об огороде. И в этих мечтах, как только вырастали наши помидоры, они забирались к нам в огород и протыкали их. После чего помидор не выдер­живал и чах. Одну из лошадей, красивую, рыжую, они называли Светкой. Когда мы познакомились, они стали меня звать Рыжей. В глаза. За глаза — Ракля. Что по-цыгански означает — русская. Когда я к ним приходила, они окружали меня, раскрыв рот, слуша­ли. И ужасно смеялись. А в глазах было: «С луны свалилась!» По­том начинали меня спрашивать: «А у вас есть золото?» Золота у нас не было. Всё самое ценное лежало в чемодане — мамины золотые часы, которые она купила еще в молодости, потом они сломались, но чинить она их не стала, старинная икона и большущий латун­ный крест, оставшиеся от бабушки после ее смерти. Поэтому я ис­кренне отвечала: «Не-а». После этого они еще громче заливались смехом. Ругались они по-страшному. Целый год я рассказывала истории, а они слушали, смеялись, переговаривались по-цыганс­ки и опять ругались по-русски. Через год в один прекрасный день я им выдала весь словарный запас их русского языка. Сначала они онемели. В оцепенении постояли секунду. Потом переглянулись. И стали возмущаться, что я ругаюсь. А я невозмутимо: «А вы?» «Мы — это другое дело. А ты не должна — ты другая!»

Потом возились со мной, как с куклой, как с чем-то особен­ным — водили в кафе, в кино, в магазины. И тратили деньги, ко­торые лежали у них под периной. Было ощущение, что перина волшебная и деньги в ней не заканчиваются — сколько ни возьми.

Во дворе держали бутылки, которые им сдавали. За деньги, конеч­но. За двенадцать копеек. Иногда они запрягали Светку, садились на телегу и ездили по улицам — собирали бутылки. Был передвиж­ной пункт по приему бутылок. Взрослые стояли в очереди, чтобы сдать бутылки, а дети ласкали и кормили Светку. Я сидела на бу­тылках и смешила своих цыган. Им со мною было веселее собирать пустые бутылки, а мне было интересно с ними.

Как-то раз я пошла к Ирке в гости. В кресле сидел ее новый папа. Новый папа был лысый и очень интересный. Предложил нам погадать. В кресло напротив первая села я. Он взял мои ла­дони — долго рассматривал. Потом спросил: «У тебя кто-нибудь из родных умирал?» Я ответила: «Бабушка, но я ее не знала. Она жила далеко, в России». Он отодвинул мои руки и пригласил Ирку. Ирке наговорил целую кучу всего и даже сказал, когда она выйдет замуж. Тут я подождала и спросила: «Ну а мне что-нибудь можете сказать? Хотя бы когда я замуж выйду?» Он улыбнулся, но гадать отказался наотрез. Грустная я пришла домой и пожало­валась папе с мамой. Они засмеялись и решили, что он выдумщик и болтун. Но я ведь слышала, что по руке гадают и на ней — все. Я пошла к своим родным цыганам. Но они были как рыбы. Толь­ко Земфира показала на линию на моей руке и сказала, что это линия печени. Эта линия была разорвана и состояла из трех длин­ных частей. Я сказала: «А что, если линия соединится, то я буду пьяницей?..» Рада меня перебила: «Да это не линия печени, а ли­ния искусства, дура!» «Да, — подумала я, — кроме бутылок сво­их, ничего уже не помнят. А еще цыганами называются.» Я всё смотрела на свои ладони и хотела узнать, что там скрыл новый Иркин папа от меня?..

Кто каких любит. Я обожаю блондинов с голубыми глазами. Вот таким оказался Сережка Синицкий. Сокращенно — СС. Он не ос­тавлял меня без внимания ни одного урока. Особенно если это была контрольная или сочинение. Я сочиняла себе и ему. Но моя помощь была напрасной — отличника из него не выходило. Его го­лубые глаза искрились от счастья, когда учительница произносила: «Синицкий — три». Я не разделяла его счастья. Что такое «три»? За это счастье он удостаивал меня изысканным прозвищем — Ос- тап Бендер. Почему? Я и сама не знала. С этим героем я у себя ни­как не ассоциировалась. За это я ему давала портфелем по голове. Он был просто на верху блаженства. Убегал, и голубые глаза его сияли еще больше. Вообще, они сияли каждый раз, когда встреча­лись с моими глазами. После таких глазных встреч я долго не могла уснуть и думала: «Это любовь.»

У папы тоже была первая любовь. И звали ее Рита. Поэтому папа хотел меня назвать так же. Он грустно вспоминал о ней. Она умерла совсем рано. Когда ей исполнилось всего шестнадцать лет.

Она укололась иголкой, которая дошла до венки, проткнула венку, и пошла по ней, и дошла до самого сердца. В общем, как сказал папа, от заражения крови. Мне жалко было Риту, а еще больше папу. Еще он по секрету сказал, что мама похожа на Риту.

Весь наш двор к осени становился как разноцветная радуга. Мама любила астры. Летом бросала семена по всей земле между огурцами, помидорами, болгарским перцем. Овощи отходили — астры к осени расцветали, пышными своими головками качали на ветру.

Ко Дню учителя девчонки в нашем классе задумали поздравить всех учителей. Денег хватило только на сувениры. Я предложила мамины астры, только надо было спросить у нее. Цветы мама сре­зать не любила, ей хотелось, чтобы они были всегда живые. Поэ­тому в доме никогда не было цветов, только во дворе. Но девчонки пришли такие радостные и активные, уговорили, и она выбрала са­мые красивые, срезала — получились яркие осенние букеты. Учи­теля остались довольны. А мы стали готовиться к осеннему балу. Шили платья к нему, украшали зал осенними листьями, подбира­ли музыку, игры. Но самое главное было впереди. В начале декаб­ря в школе проходил конкурс военной песни. Наш класс выбрал «В землянке». А так как в классе многие были дети военных, то они с легкостью могли принести военные галифе, юбки, гимнастерки. Мне досталась шапка-ушанка и солдатская фуфайка. Я примери­ла, ребята посмотрели на меня и сказали: «Так похожа, хоть сейчас на войну отправляй!» Мы посмеялись, и сценарий тут же родился. Они поют в землянке, а я с мороза захожу в середине песни доло­жить командиру важную информацию, но они меня останавлива­ют, приглашают погреться, я снимаю фуфайку и сажусь к печуре, грею руки и пою вместе со всеми замечательную песню «В зем­лянке». Всем понравилась идея, мальчишки слепили из картона буржуйку, наклеили красную бумагу и провели к ней лампу, печка ожила. Аня принесла из дома гитару, она лучше всех пела, а мы ей только помогали.

И вот подошел день конкурса, ребята вышли на сцену. Везде погасили свет, и только печура освещала всю сцену, Аня начала:

Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.

Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.

В землянке становилось уютно и тепло, но на этих словах я вва­лилась в землянку вся заснеженная, пытаясь отрапортовать. Ребята посмотрели на меня недоумевая, остановили меня жестами и позвали к печке погреться. Я сняла фуфайку, постелила ее на пол и села на нее поближе к огню. И начала задушевно петь со всеми вместе дальше:

Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.

Мы спели хорошо, я отличилась в эпизоде, учителя даже поду­мали сначала, что на песню опоздала. Нам, не сговариваясь, дали первое место, и даже ребята из других классов не обижались — всем так нравилась эта песня!

Верила в примету: «Как встретишь Новый год, так и проведешь». Мои родители никогда не встречали Новый год. Я всё время относи­лась к этому спокойно. Или уходила к кому-то, или ложилась спать. В тот Новый год произошел скандал. Мы с братом хотели встре­чать Новый год дома. И, конечно же, встречать! Ни в коем случае не ложиться спать! Отец настоял на своем — выключил телевизор, а затем и свет. Брат убежал в гости. А я легла. Несколько минут по­крутилась в постели, встала и пошла. Шла по улицам — куда глаза глядят. Вокруг сверкали елки множеством огней, слегка пьяненькие люди смеялись, катаясь с горок. Я шла мимо них, слезы наполняли мои глаза, а потом хлынули в два ручья. Не знаю, отчего я плакала. Мне было ужасно грустно. Не злилась и не обижалась я ни на кого. Просто было очень грустно. Потом я ничего не помню, как долго гуляла одна по праздничным улицам. Помню только нашу черную воющую собаку во дворе, которая встретила печальными глазами мои заплаканные глаза, когда я вернулась домой.

Год был ужасный. Вскоре после Нового года случился страш­ный пожар. Мама случайно забыла выключить свет в сарае, и но­чью от легкого замыкания вспыхнула солома, а потом и весь са­рай загорелся. Мы проснулись в последнюю очередь. Соседи уже вызвали пожарку. Сарай был рядом. Мог загореться и дом. Напу­ганная пожаром и пожарниками, собака сорвалась с цепи — убе­жала. Больше мы ее не видели. Папа не мог простить маме того, что не выключила свет. После этого пожара подходил ко мне, иногда спрашивал: «Если мы с мамой разведемся, ты с кем будешь жить? С мамой или со мной?» Я не понимала: «А зачем расходить­ся?» — «Ну, так. С кем?» — «Конечно, с мамой.» Он молча отхо­дил от меня. Я не понимала, что он задумал.

Два года назад мама хотела меня отправить в Херсон. Там смер­тельно больна была ее подруга. С Шурой они учились в одном техникуме в молодости. И эту дружбу она пронесла через всю жизнь. Де­тей у тети Шуры не было, мужа тоже. Была чокнутая сестра, хромая мать, и, по-моему, контуженый отец. Моя мама обожала свою Шуру и в качестве сиделки решила отправить меня. Ненормальное у меня был — только возраст. И тетя Шура, у которой был рак легких, реши­ла, что это для нее будет слишком большая жертва. Отказалась. Умер­ла через год, намучавшись. Вопрос этот отпал сам собою. Но мама не успокаивалась. Она должна была навестить ее родителей. Ну и мо­гилу, конечно. Высшее образование для моей мамы не было никогда самоцелью, и она спокойно бросила университет. Довольствовалась оконченным техникумом. Мне желала той же участи. И к могиле при­бавлялось мое поступление в техникум.

Я к тому времени была уже кровь с молоком. И молодые люди, с которыми мы ехали в поезде, трое суток крутились около нашего купе круглосуточно. Видимо, им нравились такие девушки. Но кроме всего прочего у меня еще были мозги — мы доехали спокой­но. Мозги заставляли меня сидеть между окном и мамой.

В Херсоне я не была с двух лет. Мама рассказывала, что в два года я страшно ругалась с сестрой тети Шуры. Сестра обижалась на меня и, жалуясь сестре, говорила: «Шура, Светка дерется!» Сей­час я предпочитала улыбаться и спокойно смотреть на ее выходки. Старики оказались очень добрыми и внимательными. Приняли нас прекрасно.

Мама повезла меня в Николаев. Там был замечательный кораб­лестроительный техникум. А так как мама считала, что математику я знаю прекрасно, то туда мне и дорога. Еще моя мама была со­временной женщиной и считала, что надо употреблять свои зна­ния современно. В ногу со временем. А нога поворачивала в сторо­ну ЭВМ. Вот предел мечтаний. Этот предел я тоже поддерживала, когда вошла в двери техникума. Но никто в стенах этого здания меня не поддержал. Всему виной — возраст. Не хватало двух лет. Я вышла с надеждой и со слезами. Мама мою надежду поддер­жала, а вот слезы — нет. Могилу мы навестили, техникум тоже. Но удовлетворения не было. Решили отдыхать. Ездили на катере в Голую Пристань. Мама, как хрюшка, валялась в грязи местно­го лечебного озера, а я на берегу Днепра. Вкусы у нас разошлись. Вскоре Днепр со своими волнами мне надоел. Мне захотелось большего. Море и его волны манили меня. Через день мы оказа­лись в Железном Порту. Этот поселок повернулся к нам железной стеной — ночевать было негде. Ближе к ночи мы все-таки нашли веранду у одной старушки. Она бросила матрац на пол — мы были счастливы. А наутро был шторм. Мама в море не полезла. Меня какой-то там шторм не остановил. Я хотела моря. Я должна его попробовать. Вошла в ледяную воду. Вода обжигала тело. Набра­ла воздуха. Прыгнула, не раздумывая. Я поплыла, как будто всегда плавала в море в шторм. У меня было ощущение, что я не плыву, а лечу над волнами. Мама меня не понимала. Веранда с матрацем и шторм на море ее быстро утомили. Через день мы были в Хер­соне. Я шла по улицам пьяная от моря. Подплывала то к одному дереву, то к другому. Срывала плоды и грязные толкала в рот. Пло­ды брызгались, соком заливали мне подол и руки. Мама ворчала, проезжавшие мимо машины сигналили, а водители выглядывали и улыбались.

После отпуска мы вернулись домой. Папа рассказывал маме сон. Как будто он сидит на кухне, открывается дверь, и входит, вся в черном, моя бабушка. Рукой машет папе и зовет: «Пойдем со мной.» Мама вздрогнула и спросила: «А ты что ответил?»

—   Подожди немного, скоро приду.

Папа с мамой замолчали, а я вышла на улицу.

Вскоре отец очень сильно заболел. Его положили в больницу. Воспаление легких. В больницу к нему я не ходила. Мне и без это­го очень интересно, весело жилось.

Я заходила за Ленкой. Она очень долго собиралась. Потом смот­рела на часы и говорила:

—   Кажется, мы опоздали.

И продолжала:

—   Может быть, нам не позориться и идти сразу на второй?

Видимо, позора пережить не могла и я. Бросала портфель у по­рога, шубу на вешалку. И вот мы уже на диване. Лежим, задрав ноги в потолок, и слушаем Битлов, забыв про все на свете. По­том вспоминаем про свой позор. Переглядываемся. Понимаем, что опоздали и на второй урок, но прийти опоздавшими на второй урок — это просто страшный позор. Решаем идти на третий. Но эта неприятность уже нам не дает лежать задрав ноги и «плевать в по­толок». Ленка садится за стол и что-то начинает набрасывать. Ее наброски мне страшно нравятся — я так не могу. Она рисует всё! Всякие мордашки и рожицы. Потом мы все-таки приходим в шко­лу. Третий урок — математика. Математику я знаю, уважаю и люб­лю. Но любовь к мордашкам и рожицам побеждает. Ленка их про­должает рисовать, а я смотрю, как это у нее здорово получается.

Завтра классный день — не будет уроков. Мы все должны со­браться у школы и поехать всем классом на флюорографию. Мы с Ленкой решаем ехать прямо в поликлинику. По дороге мы по­нимаем, что это очень скучно. И решаем завернуть в кино. После фильма мы счастливые идем на рынок и покупаем полкило слив. Обожаю сливы. Идем, едим сливы — нам здорово и весело. И мы смеемся до упаду — неважно над чем. Вдруг наш смех прерывает до ужаса знакомый голос:

—   А вы что тут делаете, кумушки?..

Поворачиваемся и видим родную нашу Колбу. И Колба говорит:

— Флюорографию прошли?

И мы не мигая «честно» отвечаем, что прошли. Она, удовлет­воренная нашим ответом, прощается и уходит. Мы в оцепенении смотрим друг другу в глаза. Потом прыскаем. Когда Колба исчезает за горизонтом — дико начинаем хохотать. Ведь никакой флюоро­графии мы не проходили.

—   Отца скоро выпишут, а ты к нему не сходила, — укорила меня мама. Мне стало не по себе, я собралась и пошла к отцу. Он вышел в коридор больницы. Рассказывал мне, что скоро поставят послед­ние уколы и его выпишут. Он смотрел на меня, и я чувствовала, рад тому, что я пришла, но показался он мне таким одиноким.

Отцу поставили последний сороковой укол и выписали. А я продолжала ходить к Ленке после школы, иногда мы засижива­лись, и ее брат Андрей провожал меня до нашей калитки. Один раз достал из кармана лесные орехи и протянул мне. Я поблагодарила, засмеялась и убежала домой. Отец увидел меня в комнате улыбаю­щуюся и запретил строго-настрого задерживаться у подруги, чтобы не провожал меня ее брат. Я не понимала — ведь мне было уже 15 лет, совсем уже взрослая, почему отец возмущается. И первый раз мы с ним поругались.

Я послушалась отца, не стала задерживаться у Лены. Андрюша больше меня не провожал, отправился на дискотеку и познакомил­ся с Люсей, не стал на меня обращать внимание. Люсю я увидела сначала на фотографии, и она мне не понравилась — огромный нос, на кончике картофелина, старческие губки вниз и дурацкие стрелки на глазах. Я посмотрела на себя в зеркало, потом опять на фотографию, не понимала, что он в ней выискал. Ей шел де­вятнадцатый год, она была действительно взрослая, могла бывать на дискотеках. А мы с Ленкой ходили только на школьные вечера: осенний бал и новогодний вечер. Сидели в уголочке и ждали, когда нас кто-нибудь пригласит на танец.

Я спала в одной комнате с отцом. В тот день я проспала. Про­снулась, резко повернула голову. На кровати лежал отец и спал. Я ужасно удивилась. Мне казалось, что уже много времени, и он должен быть на работе. Ничего не сказала, вскочила и подошла к его кровати. Еще больше удивилась — постель была пуста.

«Совсем чокнулась. Вечно мне что-то мерещится», — подумала я и зашла к маме в комнату. Мама поделилась со мной:

Отец какой-то странный сегодня. Уставший. Так ему тяжело. Видно, после болезни слабость еще. Не хотел на работу идти. Я ему сказала: «Не ходи.» Он грустно улыбнулся и стал собираться.

Настроение у меня было паршивое. Слонялась неприкаянная. Почему-то вообще не пошла в школу. Дети обычно прячутся, когда пропускают уроки, а я пошла днем в центр. Наслонялась по цент­ру, потом встала на остановке около магазина «Ромашка». Мимо пробегали машины. А я почему-то стояла и стояла. В полной про­страции. Продрогшая до костей, приехала домой. Мама возмуща­лась, что на дворе уже зима, а в коридоре стоят мои осенние туфли с осенней грязью. Я налила в ведро воды и села очищать ножом старую грязь с туфель. Кто-то постучал в дверь — мама отозва­лась. На пороге появился друг моего отца. Поздоровался. С пере­вернутым лицом сел на стул. Несколько минут он сидел молча, тупо глядя в пол. Какой-то потерянный. Мы с мамой смотрели на него, ничего не понимая. Потом мама не выдержала и спросила:

—   Где Володя?

—   В больнице. — ответил он. Он что-то невнятно объяснял маме, ужасно комкая слова. В голове моей была пустота, и толь­ко туфли с осенней грязью стояли перед моими глазами. Потом что-то толкнуло меня бросить эти надоевшие мне туфли прямо в ведро. Через секунду мы с мамой были на улице, сопротивляясь ветру, бежали к автобусу. По щекам хлестал колючий снег, разби­вался о горячие щеки и стекал по ним вместе со слезами. В автобусе мы ехали молча, и дорога эта казалась вечной. Подъезжая к боль­нице, я вдруг подумала, что он умер. И тут же закричала: «Нет, не может быть!» — тоже мысленно. В больнице нам сказали, что он в реанимации и увидеть мы его не сможем. Мы тупо пошли обратно, опустошенные тем, что не в силах ничего сделать. Мама предложила съездить к другому товарищу по работе. Этот человек оказался чест­нее, он рассказал, как все случилось: «Все сидели, курили. Болтали. Некоторые соображали, как бы выпить. Нужно было доделать креп­ления. Но никому не хотелось пахать. Володя один полез наверх. Высота была небольшая — не более трех метров. Но так как леса были не закреплены — доски соскользнули, и он упал на голый це­мент. На этот шум мы и прибежали из каптерки. Двое схватили его и понесли в медпункт. Скорой помощи, как всегда, на месте не ока­залось. Они потащили его на дорогу, где проходил весь транспорт, направляющийся в город. Но ни одна машина не останавливалась. Потом один из ребят вышел на проезжую часть. Не уходил с дороги. Грузовик был вынужден остановиться. Сели на открытый борт ма­шины и довезли его до больницы.»

Он поил нас чаем и всё подробно рассказывал. Потом мы со­брались домой. Было уже поздно. Поблагодарили его за внятный рассказ, сказали, что завтра с утра попробуем все-таки попасть в больницу, попрощались, стали уходить. И тут только, остановив нас, он сказал, что не надо ходить в больницу.

—   Когда останавливали машину, он был жив. Он умер через сорок минут на борту машины в центре города около магазина «Ромашка».

Я шла, ничего не видя и не понимая. Как во сне. Как будто шла

не я, как будто всё это происходило не со мной.

На следующий день приходили какие-то женщины с его работы. Трясли черными костюмами и черными туфлями перед маминым лицом. За что-то извинялись мужчины. Приехали дедушка с бабуш­кой. Бабушка сильно плакала, жалея отца. Она очень его любила. Потом дед достал из сумки водку, и они сели на кухне, начали пить. Мама не понимала, зачем они пьют. Они не понимали ее:

—   Поминаем Володю.

—   Поминают после похорон на поминках! — сказала мама и вышла на улицу.

Привезли отца. Я ужасно боялась смотреть на него, когда его внесли в комнату. Мама достала из чемодана большой крест и по­ложила отцу на грудь. И осталась с ним рядом на всю ночь. А нас с братом отправила с ночевкой к своей подруге. Я вышла во двор. Было темно. Метель завывала жутко, около двери стояла верхняя часть гроба, и черные ленты развевались на ветру. И тут я поняла всем своим существом — кончилось мое детство.

Сейчас 60 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Лампа и дымоход